ЖАНРЫ

Пути и лица. О русской литературе XX века

Чагин Алексей Иванович

Шрифт:

Иную картину мы видим у Набокова. Взгляд на слово как на основного участника литературной игры, как на важнейшую составляющую «литературной теоремы» диктует свои законы. Здесь уже перед нами — не пиршество словесных красок, передающее, как у Шмелева, мощный, многоголосый поток живой народной речи, — а тончайшая словесная вязь, выписывающая подробнейший, искусный рисунок мира, открывающегося герою — скажем, летнего парка в «Других берегах». Каждое слово здесь — единственно возможный мазок в строго продуманной картине повествования. Об этом писал и сам Набоков, обозначая как точку отсчета в подобном выстраивании текста даже не слово, а букву: «Чтобы основательно определить окраску буквы, я должен букву пересмаковать, дать ей набухнуть и излучиться во рту, пока воображаю ее зрительный узор». В этом изящнейшем объяснении принципов выбора очередного мазка в создаваемой картине важны два момента. Во-первых, это путь к созданию действительно тончайшего словесного рисунка, богатого множеством подробностей и неуловимых стилистических переливов — в чем Набоков, как известно, был выдающимся мастером. Однако важен и другой момент — на таком пути творчества «во главу угла, — как точно выразился О.Михайлов, — ставится безусловное эстетство» [358] . Действительно, можно бесконечно восхищаться и тем же зорко увиденным «рубиновым брюшком» комара, и богатейшей многоцветной коллекцией бабочек, и изысканным в своих цветовых оттенках изображением гриба под елкой (на страницах «Других берегов»), но трудно не увидеть и того, что функция художественного слова здесь ограничена чисто изобразительными задачами, что слово у Набокова лишено той исторической, культурной, а порою и метафизической глубины, которая свойственна слову в поздних произведениях Шмелева. Если же говорить о таком, например, произведении, как «Приглашение на казнь», то здесь слово становится главным инструментом гротесковой игры понятиями и предметами, элементом сюрреалистической «поэтики сна», где жизнь предстает как мир фантомов, а любая ее подробность «офантасмагорена», как удачно выразилась Л.Фостер, писавшая об этой стороне романа Набокова [359] . Говоря об этом свойстве набоковского слова, надо сказать и о смысловой, мировоззренческой его основе. Здесь стоит заметить весьма примечательную направленность словотворчества, примеры которого встречаются и у Шмелева, и у Набокова. Если, скажем, Шмелев в картине весеннего утра создает совершенно естественно звучащее слово «золотинки» (пылинки, снующие в солнечном луче) как вполне реальное воплощение красоты и радости жизни, то словотворчество Набокова идет в противоположную сторону. В «Приглашении на казнь» у него возникает неологизм «нетки», обозначающий бесформенные, непонятные предметы, которые, если их приставить к кривому зеркалу, давали точные отражения вещей («нет на нет давало да»). Неологизм (словесная структура которого сама по себе весьма показательна) воплощает в данном случае полную иллюзорность мира, жизнь как цепь фантомов, где единственной заслуживающей доверия реальностью становятся отражения фантомов друг в друге.

358

Михайлов О.Н. Литература русского зарубежья. М., 1995. С. 362.

359

Фостер Л.А. К вопросу о сюрреализме в русской литературе // American Contributions to the Seventh International Congress of Slavists. Warsaw, August 21-27,1973. Vol. 11. P. 207-208.

Противостояние, таким образом, очевидно. С одной стороны, слово в своей неразрывной связи с национальной жизнью, слово как воплощение исторической, культурной памяти народа, — с другой стороны, слово как утонченное средство изображения, слово как элемент чисто литературной игры, слово, оторванное от стихии национальной жизни. Как видим, конфликт литературных поколений в русском зарубежье 1930-х годов имел под собой вполне серьезные художественные основания, за ним стояли разное отношение к целям и возможностям литературы, к слову как первоэлементу творчества, а в конечном счете — к национальной культурной традиции. При этом не стоит забывать, что проблема эта не ограничена, конечно, ни пределами зарубежья, ни 1930-ми годами, — что два взгляда на литературу и на роль слова в ней, отмеченные в данном случае именами Шмелева и Набокова, обозначили собой существование двух различных, во многом противостоящих друг другу путей развития, которыми шла русская литература через весь XX век, вплоть до наших дней. Ведь не случайно Набокова сегодня называют провозвестником русского постмодернизма, в котором отношение к слову как к инструменту литературной игры достигает своего предела — и здесь уже не (Приходится говорить ни об исторической, культурной глубине художественного слова, ни о какой-либо соотнесенности с традицией, ни о национальной природе такого «творчества». И еще одно напоминание здесь важно: фигурами Шмелева и Набокова здесь обозначены крайние точки, полюса в противостоянии двух путей литературы, двух взглядов на возможности и предназначение художественного творчества и художественного слова. Все же основное — многообразное, непростое, противоречивое, богатое творческими поисками и открытиями — развитие русской литературы в XX веке, и в России, и в зарубежье, шло между этими полюсами.

* * *

Наконец, что еще разделяло писателей разных поколений эмиграции первой «волны» и о чем необходимо сказать, размышляя о письме Шмелева — это нередкая разница в самих духовных основаниях творчества. Идея «сбережения огня», верность национальной культурной традиции для писателей старшего поколения были неотделимы от веры отцов, от православия. Все, собственно, шло отсюда, из этого истока: и образ родины, и представления о русской культуре, о важнейших слагаемых души и жизни. В молодом поколении все было сложнее. Живущая в душах и в творчестве молодых идея Бога далеко не всегда обретала очертания определенной конфессии: порою молодой писатель равно принимал все направления христианского учения, порою готов был находить духовную опору и в мечети, и в синагоге, и под сводами православного храма, и в католическом соборе (об этом писал, например, друг Б.Поплавского поэт А.Гингер); порою обращение к Богу оборачивалось жаждой мистической «встречи с Богом», мучительным и опустошающим «романом с Богом» (это слова Поплавского). Все это было, в частности, свойственно тому монпарнасскому духу, о котором так яростно писал Шмелев Зеелеру.

Таким образом, спор поколений, шедший в русском литературном зарубежье в 1920-1930-е годы и прочитываемый в письме Шмелева Зеелеру, шел по трем важнейшим основаниям: Слово, Россия, Вера . Содержание этого спора во многом определило и направленность развития литературы русского зарубежья, и дальнейшую ее судьбу.

Думаю, что вполне уместным и многозначительным послесловием в этом разговоре может быть обращение к другому письму, найденному, как и первое, в Бахметевском архиве в Нью-Йорке. Письмо это написано более сорока лет спустя, в 1978 году, Юрием Иваском, имя которого уже здесь упоминалось и который к этому времени стал известным в США русским поэтом, критиком, литературоведом-русистом, философом. Адресовано письмо Александру Бахраху — мемуаристу, критику. Здесь речь идет уже о третьей «волне» эмиграции — и интересно, как Ю.Иваск, знавший многих известных писателей тех, межвоенных десятилетий, имевший, в частности, обширную дружескую переписку с Б.Поплавским, — как он воспринимал представителей третьей «волны». Вот отрывок из его письма:

«Я очень много вижу ТРЕТЬИХ, дружу с ними. Но раздражает и утомляет их звериная ненависть ко всему русскому. Россия (всякая) сука, жаба… Осенью Шемякин послал мне АПОЛЛОН 77 и еще 6 альбомов с разными комплиментами и рисунками. Я ответил письмом в 7 стр. и его размножил, но это не для печати. Не ругал, но критиковал. Ответа не было и его не будет. Вспомнил пророчество Мережковского, в моем присутствии (я только раз был у НИХ в 38 г.) — Г’оссия тюг’ма, а после освобождения от большевиков не пг’евг’атится ли в баг’дак! Авангард и есть бардак. Художники еще годятся, но поэты, прозаики: графоманы» [360] .

360

Бахметевский архив Колумбийского ун-та. Фонд А.Бахраха.

Письмо это интересно в данном случае тем, что оно как бы вступает в перекличку с письмом Шмелева 1935 года. Ю.Иваск, принадлежавший к младшему поколению первой «волны», теперь принимает эстафету у автора «Лета Господня» и продолжает начатый Шмелевым спор поколений, обращая его уже к «ТРЕТЬИМ». Но теперь спор этот (идущий, в основном, по тем же основаниям), как мы видим, выходит на принципиально новый уровень. Если прежде речь шла о нежелании многих молодых учиться у своих предшественников, об их стремлении выйти за пределы традиции русского реализма, — то теперь постаревший уже представитель того, «незамеченного» поколения упрекает литераторов третьей «волны» эмиграции не просто в уходе от традиции, в обращении к опыту авангарда, – а в графоманстве, во вторичности. Если прежде можно было говорить об обделенности молодого поколения писателей, лишенных своего «Белевского уезда» и нередко поэтому уходящих от воссоздания образа родины, — то теперь речь прямо идет о «звериной ненависти ко всему русскому», к России. Учтем к тому же, что эти слова написаны человеком, сохранявшим добрые отношения с представителями третьей «волны». Очевидно, что спор поколений, начатый в литературном зарубежье в 1920-1930-е годы, теперь с 1970-х, с появлением третьей «волны», набирает совершенно иную силу драматизма и непримиримости.

ПЕТЕРБУРГ — ПАРИЖ или Акмеизм в русском зарубежье

В 1931 году в статье «Гумилев и Блок» В.Ходасевич вспоминал о событиях десятилетней давности, связанных с попыткой Н.Гумилева возродить в послереволюционном Петрограде «Цех поэтов» т.е. создать уже третий «Цех», призванный продолжить

традиции первого, рожденного в 1911 г.: «В начале 1921 г. Гумилев вздумал его воскресить и пригласил меня в нем участвовать. <…> Как раз в тот вечер должно было состояться собрание, уже второе по счету. Я жил тогда в "Доме Искусств”, много хворал и почти никого не видел. Перед собранием я зашел к соседу своему, Мандельштаму, и спросил его, почему до сих пор он мне ничего не сказал о возобновлении “Цеха”. Мандельштам засмеялся: “Да потому, что и нет никакого “Цеха”. Блок, Сологуб и Ахматова отказались. Гумилеву только бы председательствовать… А вы попались. Там нет никого, кроме гумилят”. “Позвольте, а сами-то вы что же делаете в таком “Цехе”?” — спросил я с досадой. Мандельштам сделал очень серьезное лицо: “Я там пью чай с конфетами”» [361] .

361

Ходасевич В. Гумилев и Блок // Ходасевич В. Колеблемый треножник. М., 1991. С. 328.

Разговор этот, воскрешенный в воспоминаниях Ходасевича, интересен не только как одна из забавных «баек» тех лет, но и как немаловажная страничка нашей литературной истории. В разговоре этом важно все: и «схваченная» несколькими словами судьба акмеистической линии русской поэзии в тс годы, и фигуры собеседников — двух поэтов, чья дальнейшая жизнь (на родине и в изгнании) отразила в себе трагедию разделения русской литературы после революции 1917 года.

Возвращаясь сегодня к смыслу того давнего разговора двух поэтов, можно сказать, что, хотя, действительно, некоторые из основных имен, связанных с акмеизмом,– кроме Н.Гумилева и О. Мандельштама – остались за пределами третьего «Цеха поэтов», хотя акмеизм как организованная литературная сила прекратил свое существование уже в 1914 г. (с распадом первого «Цеха поэтов»), – вместе с тем, акмеизм сохранился как художественный принцип, как литературная позиция, продолжая жить в широком контексте традиционалистской поэзии постсимволизма, в контексте того движения русской поэзии от мистицизма к земному, к предметному, к живописной природе образа, которое В. Вейдле, имея в виду и внутреннюю связь с Петербургом, и место создания первого «Цеха поэтов», назвал «петербургской поэтикой», подчеркнув в то же время, что поэтика эта в рамки акмеизма никак не вмешается [362] . При этом он обозначил контуры широкого русла этого нового пути русской поэзии, назвав в связи с этим имена И.Анненского, М.Кузмина, позднего А.Блока, А Ахматовой, О. Мандельштама, Н.Гумилева, В.Ходасевича [363] . Именно в этом, расширительном смысле, акмеизм давал знать о себе и в деятельности третьего «Цеха поэтов»; именно так, в широком контексте петербургской поэтической школы (включающей в свои пределы и акмеистические принципы, и неоклассицизм, и опыт неореализма или нового реализма , о котором применительно к Ахматовой писал В.Жирмунский) он продолжил свою жизнь и в изгнании, во многом определяя эстетическое «лицо» поэзии русского зарубежья. И каждый из участников приведенного здесь разговора во многом воплотил в себе это движение русской поэзии и в России, и за ее пределами.

362

Вейдле В. О поэтах и поэзии. Париж, 1973. С. 109.

363

Там же С. 110-111.

В 1920-1930-е годы традиция петербургской школы утверждалась и во многом доминировала в поэзии русского зарубежья. Проявлялось это даже в организационных формах литературной жизни. Опыт детища Гумилева, «Цеха поэтов» (само название которого — «цех» — звучало как манифест, противостоя «башне» Вяч.Иванова) получил в зарубежье широчайшее распространение. Поэтические группы под тем же названием возникали повсюду: бакинский «Цех поэтов», два тифлисских «Цеха», константинопольский «Цех поэтов» (1919), парижский 1920-го года, юрьевский «Цех поэтов» (Тарту, 1929-1932), ревельский «Цех» (1933-1935) [364] . Это были более или менее известные из многочисленных и часто недолговечных поэтических групп.

364

См.: Коростелев О.А. Цех поэтов // Литературная энциклопедия русского зарубежья (1918-1940). Т. 2. Часть 3. М., 1998. С. 100.

Наиболее же значимыми наследниками первого и третьего «Цехов», развивавшими в зарубежье традиции петербургской школы, были берлинский Цех поэтов (1922-1923) и особенно парижский (1923-1926), созданные и руководимые Г. Ивановым и Г. Адамовичем – лидерами второго «Цеха» и участниками третьего. Собственно. Берлин и Париж стали основными вехами на эмигрантском пути гумилевского Цеха. В Берлин, бывший, как известно, в начале 1920-х годов столицей русского зарубежья, приехали в 1922 г. участники третьего Цеха поэтов Г.Иванов, И.Одоевцева, Н.Оцуп. В 1922-1923 гг. проходили их выступления на поэтических вечерах с рассказом о деятельности третьего Цеха и чтением стихов. В феврале 1923 г. в Берлине состоялся вечер Цеха, в котором принял участие и Г.Адамович, приехавший из Парижа и выступивший с докладом о современной русской поэзии и о литературной позиции Цеха. Обратим внимание на то, что уже здесь, в докладе Г.Адамовича, речь о Цехе шла не в жанре воспоминаний: обсуждалась позиция живой и значимой литературной группы. Этот вечер, помимо самого факта возрождения Цеха, показателен двумя моментами: во-первых, литературной идеологией Цеха провозглашался неоклассицизм, была подтверждена антиромантическая позиция, на знамени цеховиков были подняты имена Расина и Пушкина как высших образцов гармоничного и «сдержанного» искусства. Кроме того, весьма знаменательной и, быть может, даже символичной — в свете дальнейшей судьбы литературы русского зарубежья — была развернувшаяся на этом вечере острая полемика между участниками цеха (Г.Адамовичем. Н.Оцупом) и сторонниками авангарда (И.Эренбургом и В.Шкловским) [365] .

365

См.: Накануне. 1923. 10 марта. № 281. С. 4. Цит. по: Коростелев О.А. Цех поэтов. С. 98.

Деятельность Цеха в Берлине ознаменовалась и публикациями: в 1923 г. были переизданы три альманаха петроградского Цеха и вышел новый, четвертый, включивший в себя произведения эмигрировавших участников Цеха: Г.Иванова. И.Одоевцевой. Г.Адамовича, Н.Оцупа.

В 1923 г., с отъездом основных «цеховиков» из Берлина начался парижский этап истории Цеха поэтов, продолжавшийся по 1926 г. (минуя многочисленные мелкие группы, часть из которых была уже названа, это был пятый, после берлинского. Цех поэтов). История его началась 1 ноября 1923 года, с вечера Цеха, о котором рассказывал очерк в «Звене»: «Петербургский цех поэтов, четыре раза распадавшийся, переживший смерть одного из своих вождей и измену другого (имелся в виду С. Городецкий – А.Ч.), с примерным упорством вновь формируется, ныне в Париже, уже в пятый раз…» [366] . Собрания Цеха поэтов в течение трех лет его деятельности в Париже проводились в кафе Ла Болле — это было литературное кафе с немалой историей, в прежние времена целителями его были Вийон, Верлен и Уайльд. Литературная позиция Цеха постепенно трансформировалась — от неоклассицизма она «дрейфовала» (что ясно обозначилось в середине 1920-х годов) к идеям «парижской ноты». Деятельность парижского Цеха поэтов была замечена и на оставленной родине — и оценена как «контрреволюционная» [367] (эту оценку разделяли, видимо, и сами участники пятого Цеха).

366

Хроника литературы и искусства: Цех поэтов // Звено. 1923. 26 ноября. № 43. С. 3. Цит. по: Коростелев О.А. Цех поэтов. С. 98.

367

См.: Петербургский [Адонц Гайк]. На службе контрреволюции // Жизнь искусства. 1923. 20 ноября. №46; Г.А. [Адонц Гайк]. Ходасевич, Адамович, Иванов и К° // Жизнь искусства. 1925. 15 декабря. № 50.

Поделиться с друзьями: