Собрание сочинений (Том 2)
Шрифт:
И все-таки это предательство, которого он ждал, было последней точкой. Окончательно приговоренным почувствовал он себя и окончательно одиноким, более одиноким, чем бездомная собака.
Уже даже некому поплакаться в часы ночных метаний...
Но он все еще работал, разговаривал, ел, пил, шутил. Живые, глядя на него, думали, что он живой. А это мертвец автоматически проделывал то, что свойственно живым.
Ну и зарядили дожди - без роздыха. Под водяными потоками стоит город Энск, подняв к осенним тучам уродливые мокрые дымоходы. (Вы заметили? Когда оголяются деревья и прячется солнце, лезет на глаза все некрасивое, что есть в городе: дымоходы, облупившаяся штукатурка домов, поленницы в грязных дворах, какая-то высоченная, глухая кирпичная стена, на которой с незапамятных времен осталась под крышей надпись прямо по кирпичу: "Сергъй Перловъ и Сыновья"...) Смыты начисто остатки пышного бабьего лета; ни багрянца, ни золота; кажется, будто в природе один цвет остался - серый. А дождь все идет, идет ночью и днем.
В такой насквозь промокший октябрьский серый день длинный почтовый поезд остановился на седьмом пути станции Энск-пассажирская. Пассажиры с мешками, сундучками и чемоданами стали выходить из вагонов на дощатый настил, под потоки воды. Кругом была скучная железнодорожная картина: скрещения рельс, желтые будки, заборы, семафоры. В числе пассажиров из вагона вышел Геннадий Куприянов. Он был в светлом плаще и шляпе; плащ в дороге измялся. "Погодка!" - сердито подумал Геннадий, с брезгливостью ступая на залитый дождем настил ногой в тонком полуботинке. Дождевые капли, барабаня по настилу, разлетались мелкими брызгами; сразу намокли носки; тело прохватила сырость. "До вокзала не успеешь дойти простудишься... На какие-то задворки приняли..." Он чувствовал себя кровно оскорбленным тем, что пришлось ехать шестеро суток в почтовых поездах, без плацкарты. Приезд доставил новые оскорбления, одно за другим. "Это еще что? Через мост тащиться? К черту!" Но путь был прегражден товарным составом. Волей-неволей надо было идти со всеми по гремучим, скользким от воды ступенькам воздушного моста вверх, потом вниз. Люди бодро обгоняли Геннадия, толкая его твердыми мешками, и раза два чуть не сбили с ног; протестовать и браниться было бессмысленно, все слишком спешили... Подняв воротник плаща, низко надвинув шляпу, Геннадий вышел наконец на привокзальную площадь, кишащую народом. Вода стекала со шляпы, как с крыши, и хлюпала в ботинках... У него был план, обдуманный еще в Батуми: по приезде сесть в такси и ехать домой, а там взять денег у Зины или у соседей, если Зины не окажется дома, и расплатиться с шофером: в карманах у Геннадия не было ни гривенника. Как назло, такси на площади не видно, "левых" машин тоже, все успели расхватать; у столба с дощечкой "Стоянка такси" мокла длинная очередь. Оставалось одно: ехать зайцем в трамвае. Геннадий поспешил к трамвайной остановке и втиснулся со своим чемоданом на площадку, битком набитую мокрыми пассажирами.
Больше всех в этих унижениях была виновата мать. Он ей три раза телеграфировал, чтоб выслала денег. Три раза! Тогда только раскошелилась, когда он сообщил, что продал часы, чтобы пообедать... Да и раскошелилась-то: роздал долги - на билет не осталось; попросил еще пришли две сотни от отца, с бранной телеграммой (безобразие, что телеграф передает такие слова, как "прогульщик" и "бездельник", тоже - культурные порядочки, нечего сказать)... Цыцаркин и тот оказался более человеком, чем отец с матерью. На первую телеграмму, правда, тоже промолчал, но на вторую отозвался и выслал на дорогу. Скупо выслал, пришлось ехать в условиях, к которым он не привык, не мог телеграфировать Зине о приезде, в дороге позорно недоедал, - но все же только с помощью Цыцаркина Геннадий добрался домой после своего увеселительного путешествия.
"А родители-то: посылают в обрез и не сообразят, что пока телеграммы ходят туда-сюда да пока мне билет достают, - я ж проедаюсь, я живой человек, а там курорт... Один раз зашел в ресторан - тридцать рублей, два раза зашел - шестьдесят рублей... Небось матери, когда в Сочи жила, все было подано-принято, и билет принесли в конверте, ей что..."
В трамвае он поверх голов нервно высматривал - не идет ли контролер, но контролер не пришел. Геннадий благополучно доехал без билета. Дома никого не оказалось, а ему требовалось хорошенько поесть и помыться, изволь сам искать еду и греть воду. Еду нашел и наелся, а мыться не стал: отяжелев от сытости, лег в постель и уснул. В сумерках проснулся, услышал шорох в соседней комнате и громко позвал: "Зина!" Никто не вошел, тогда он крикнул: "Сашка!" Саша открыл дверь и спросил:
– Что вы?
– Мать не приходила?
– спросил Геннадий.
– Нет.
Геннадий отвернулся к стене и заснул снова. Вторично проснулся, чувствуя себя отдохнувшим и бодрым, - был уже поздний вечер, из соседней комнаты в открытую дверь падал электрический свет, Саша стоял на пороге и говорил:
– Вас спрашивают.
– Кто?
– спросил Геннадий.
– Какой-то мальчик.
– Ну давай, пусть зайдет, - сказал Геннадий, потягиваясь.
Вошел незнакомый мальчик-заморыш в старом пальтеце, в кепочке, Геннадий было не узнал, потом усмехнулся: Малютка. Хорош мальчик.
– Головной убор, между прочим, рекомендуется в помещении снимать, заметил Геннадий, свысока поздоровавшись. Малютка безропотно снял кепку, под нею обнаружилась та же грязная тюбетейка, в которой Малютка ходил летом.
– Что это вы зимой и летом в тюбетейке?
– насмешливо полюбопытствовал Геннадий.
– Голова зябнет, - пискнул Малютка, с кепкой в руке стоя перед кроватью, на которой возлежал Геннадий.
– Что скажете?
– спросил Геннадий, закуривая.
– Я от Цыцаркина, - сказал Малютка.
– Очень просит вас зайти.
– Зайду, как же, - сказал Геннадий.
– Передайте - завтра зайду.
– Просил, чтобы сегодня, - сказал Малютка.
– Чтобы обязательно сегодня. Очень нужно. Он не так здоров. Бюллетенит.
– Что такое?
– Простыл. Ангина. Тридцать семь и восемь.
"Пойти, что ли", - подумал Геннадий. Тащиться под дождем не хотелось, но вроде бы и неудобно отказать после того, как Цыцаркин его выручил. И, кстати, неплохо бы прихватить взаймы еще рублей хоть триста, а то получка ведь когда... Зины все нет, может до утра задержится в больнице, некому накормить ужином, а у Цыцаркина наверняка и закуска и выпивка.
– Который там час?
– Двенадцатый.
– Дождь идет?
– Маленький. Совсем маленький.
– Ладно, - сказал Геннадий.
– Я оденусь.
Малютка деликатно вышел. Геннадий поднялся, и они отправились к Цыцаркину.
Дождь в самом деле притих, но продолжал идти. У Малютки оказался зонтик; еще на лестнице он предложил его Геннадию:
– Желаете?
– Давайте, - милостиво согласился Геннадий, хотя на нем был непромокаемый плащ, а на Малютке вполне промокаемое суконное пальтишко.
Цыцаркин обитал в тихой улочке, в первом этаже кирпичного двухэтажного дома. Ставни его двух окон были закрыты; на улицу доносилось приглушенное пение патефона. Малютка сказал:
– Стукните в окно, - ему самому было не дотянуться.
Геннадий стукнул. В темноте, шлепая по лужам, подошли к низкому каменному крыльцу. Дверь сейчас же открылась. Открывший не сказал ни слова и был едва различим в неосвещенном тамбуре передней, но по густому запаху парикмахерской Геннадий догадался, что это Изумрудов. Все втроем прошли в комнату Цыцаркина. Там страстно заливался патефон: "Лобзай меня, твои лобзанья мне слаще мирра и вина". Цыцаркин в фланелевой пижаме, с повязанным горлом, сидел возле патефона и сосредоточенно слушал, упершись руками в расставленные колени.
– А! С приездом!
– рассеянно сказал он, взглянув на Геннадия мельком, и дослушал романс до конца. Геннадий обиделся и решил дать понять, что Цыцаркин никаких особенных не оказал ему благодеяний и что Геннадию не из-за чего изливаться перед ним в благодарности. Цыцаркин остановил пластинку и обратился к нему.
– Темпераментно поет мадам, - заметил он.
– Я бы тебе продемонстрировал мои новинки, но уже двенадцать, соседи спать хотят, надо соблюдать законы общежития. И, кроме того, есть разговор. Снимай мантель, садись ближе. Как съездил? Отдохнул? Выглядишь хорошо.
– Где там хорошо, я ведь как ехал...
– начал Геннадий.
Цыцаркин перебил:
– Хорошо, отлично выглядишь. Побед, наверно, одержал неисчислимое количество. Молодец, красавец. Люблю этого молодца, - сказал он, обернувшись к Малютке и Изумрудову, и погладил Геннадия по плечу.
– Вы еще увидите, какой он молодец.
Изумрудов сидел в кресле, расфранченный, мягкий и благоуханный, как прошлый раз, летом, когда они тут выпивали. Малютка смиренно присел у двери на краешке стула, сжавшись и подхватив себя руками под локти. Выпивки и закуски не было видно.