Том 2. Теория, критика, поэзия, проза
Шрифт:
А время то шло, а ничего путного в смысле ликвидации этих долгов не делалось, а осень прошла, а весна переломала два моста и одну железнодорожную будку, лето вывернуло все ушаты своих ежедневных до полудня ливней, после которых сейчас же становится совсем худо и только трава зеленей, бабочки ярче и бекасы осторожней. Август начинал свои недвусмысленные комплименты осинам и лиственницам, единственным обитательницам леса, не потерявшим способность краснеть от его недвусмысленных шуток, а Брайсс все продолжал прятаться от Болтарзина (наш друг, забившись в отроги Хамар Дабана192, так определял его поведение) в Лондоне, Париже, Нью-Йорке и тому подобных пустынных местах. Все равно, рано или поздно им предстояло встретиться: мир не так велик, чтоб на одной дорожке не столкнулись люди, которым не следует встречаться, особенно, если один из них не двигается с места. Это вообще лучший способ дождаться встречи. Рекомендую его моим читательницам, если им придется назначить свидание в картинной галерее: место самое выгодное для такого занятия, как предполагала одна моя знакомая живописица, говорившая это мне в дни своей второй и, увы, уже теперь облетевшей молодости, преждевременно сударыня, преждевременно облететь изволили и бороду отпустили, а еще блондинкой считались, не без помощи некоего окиси водородного агрегата, положим, но кто прошлое помянет, тому и глаз вон. Вы как думаете, читатель, много людей зрячими останется, если бы да это всерьез, а?
И дело было так. Жил на свете король. Царство его было не очень большое, но уютное, люди в нем водились трудолюбивые, добродетель процветала настолько, что, однажды, вечером, после пира у королевской фаворитки, дамы почтенной и обогатившей мир особого рода прической, напоминающей слуховые приспособления легавых собак, первый министр сказал: «Ваше величество! Все хорошо в нашем царстве, одного у нас нет, одно у нас, не как у людей: дозвольте разрешить публичные дома устроить. По крайней мере хоть один на королевство. За персоналом дело не станет. – За помещеньем тоже», – отвечал король: «покройте мою страну стеклянным колпаком и готово». Подданные благословляли мудрость своего государя и почитали его бороду, которую вы, если вы собирали когда-нибудь марки, могли наблюдать во всей ее сокращенной длине и прелести на этих отживающих знаках почтовой оплаты, а если вы имели удовольствие останавливаться в Парижских отелях, то видели ее на огромных серебряных кружках, не влазивших ни в одно портмоне, продиравших ваши карманы и слишком часто фальшивых, чтоб вы могли позабыть все причиненные ими неприятности. Говорят, впрочем, что главным фабрикантом поддельных монет был сам повелитель страны: коммерческий темперамент которого увлекал его часто даже за пределы самой конституции, нарушением которой, положим, денежная фальсификация не являлась, так как об этом в королевской присяге ни слова не говорилось. Но, сами понимаете, если у человека есть потребности, если у человека есть бюджет, проверяемый чужими людьми, если он живет на подотчетные суммы, тем более, если он не фабрикант под администрацией и не молодой человек под опекой, а какой ни на есть король, то надо же ж измышлять же ж доходы ж. И темперамент, вещь всегда ценная, увлекал доброго короля не только за пределы легальной литературы, но и за границы своего континента. Ухватив однажды большой кусок земли, где-то очень далеко, храбрый завоеватель начал с выколачиванья всего возможного из бесцельно до того времени околачивавшихся там туземцев. Поняв свое предназначение и просветись светом истины, каннибалы благословили Пресвятую Богородицу и ее верного рыцаря – доброго короля. Потом, когда доходы понизились, а сборщики податей собственного Его Величества Королевства стали доносить, что, поддавшись наущеньям диких жрецов, безбожные каннибалы принялись вымирать с быстротой, засвидетельствованной статистической диаграммой, а посланные к ним социал-демократы, вернувшись, подтвердили, что они это на зло делают и не слушают их научной аргументации. Король спешно перевел на имя Свободного Государства все свои и своей милой личные долги, а королевство принес в дар своему любимому народу. Парламент плакал навзрыд. Единогласно, при участии невоздержанных социалистов, были ему вотированы титулы, заимствованные из Плутарха, главный город каннибальской земли постановили окрестить его именем, а потом все поверглись к стопам, за разрешением поставить благодетелю Земли достойный ее памятник. Государь соизволил принять при условии, что председательницей комитета постановки монумента будет изобретательница собачьего уха. Народ долго не мог прийти в себя от безмерности подобного великодушия. Но король внезапно почувствовал потребность переселиться временно в страну, куда переселяли в то время людей, неосторожно обходившихся с вексельными бланками: возможно, что его влекла надежда отыскать среди них кандидата в государственные канцлеры: местные претенденты и вообще министерабельные люди его королевства честно признавали, что Король имеет основания так поступать и благословили Бога, вложившего благую мысль в бессмертную душу Монарха. Были такие, которые рассчитывали, что по дикости места и язычности его насельников всеблагому Проведению угодно будет позволить основать новое Свободное Государство, в коем тарабаганьи шкурки смогут заменить сок резинового дерева и клыки слишком быстро исчезавших слонов. По дороге Король, согласно освященному обыкновению, отправился поклониться Святым Местам Великого Города. В одном из них, именуемом «Гвоздь», он встретил некоего не очень молодого юношу, оказавшего ему некоторые научные и благодетельные услуги, совершенно не узнав его инкогнито. Это случилось в день праздника Тела Господня и перст Божий был очевидным участником сей встречи. Покорившись неисповедимым путям Проведения, славный Монарх сделал юношу спутником своего странствия. Некоторые вольнодумцы говорили потом, что Государь этим искушал Своего Творца и что в путешествии более не являлось надобности, так как уже и тогда, было ясно, что лучшего канцлера ни на одной каторге не найти, но это доказывает только, до какой степени безбожное учение жида Карла Маркса и его современных клевретов отравляет наш мир, проникая в сознанье дела тех, кто самым своим бытием и непрестанной близостью к пресветлой особе Помазанника Христова должны быть от того защищены и очищены. Можно предположить, что бесовская гордыня, именуемая для прикро<в>енности ее срамоты рационализмом, заразила и дух юноши Патрикия Брайсса, что было тем легче ей, что он, по установленной Королем и потому несомненной для нас душевной невинности, не подозревал о последствиях, ему угрожавших, и не обратился за советом к духовнику своего Повелителя, не покидавшему Отца Народа ни на один шаг и присутствовавшему при встрече их.
Первая мысль Болтарзина, при известии о появлении в его краях великого афериста, была обжулить этого негодяя и спустить ему подороже силикатный завод, успевший смертельно ему опротиветь. Король, кстати сказать, задержался на этой станции, так как приятные окрестности и полный золота воздух обратили на себя благосклонное внимание его телохранительницы. В городе не оказалось, за отдаленностью страны и за особого рода характером населения, ни одного лица, говорившего достаточно внятно на королевском наречии и власти очень кланялись филологу, упрашивая пособить и выручить. Поплевав некоторое время в потолок и починившись, приличия ради, Болтарзин согласился. Брайсс не присутствовал при встрече и взаимное знакомство не состоялось. Памятью на лица Натаниэль193 никогда не отличался и к появлению не ведомого прихвостня отнесся с любезностью, он чувствовал себя вне конкуренции. Все тот же, массаж едва посинил кожу лица, но не допустил образованья гусиных лапок. Золотые брови опрокидывали свой первый полумесяц с завидным упрямством, букетного дамасска глаза не потеряли своей способности ворониться и делаться глубокими, как шахта екай скреппера194, а разговор по-прежнему отливал всеми цветами нефти на помойном ведре. Как это бывает в обществе, где присутствие в нем человека является достаточным определителем его качества, разговор не требовал автобиографии и куррикулум витэ195. Болтарзин предусмотрительно явился под урожденным именем своей матери и так его все и называли там. Ездили, плавали, пили, катались, смотрели, пили, посещали, осматривали, пили. Потом уже реши ли, что последнее, очевидно, наиболее существенно, так как этим все кончается и в нем, очевидно, вся суть. Приложение этого вывода нетрудно предвидеть. Опускаю дальнейшие преобразованья. Конечным результатом было такое.
Король, как это бывает с некоторыми людьми в его состоянии, внезапно захотел ехать поездом и немедленно. Брайсс же настаивал дождаться восхода солнца, которого досидеться нет ничего скорее, потому что заря необыкновенно уже разгорелась, а если компас говорит, что она на западе, то значит, его пьяница какой-то делал и все переврал, старожилы профессионально ничего не помнят и он, Брайсс сам видел который день, как солнце встает именно оттуда и чтоб ему не врали всякие лизоблюды и паразиты. А вот когда взойдет солнце, надо будет поехать на Гусиное озеро с визитом к буддийскому архиерею или кардиналу, как его там, у которого много, наверно, найдется поучительного, чего нашим святым Антониям и во сне не виделось. Распря принимала тем более территориальные размеры, что помянутая графиня внезапно почувствовала непреодолимую потребность купаться и приняла соответствующие меры к немедленному удовлетворению своих высоких предначертаний. Зрелище начинало становиться жутким и летучий двор поспешил скрыться под сень вагона, увлекая почтенную матрону со всеми не успевшими ниспасть покровами в поезд, который только этого и ждал, потому что он застоялся и ржать ему давно хотелось на железке. Когда почтенные и почетные путешественники проспались, им подали завтрак, в котором рыбка хариус, плавающая, как известно, по воде, принимала слишком большое участие, чтобы они не занялись пропиванием бессмертной души до самого Владивостока, а логическим следствием явилось притяжение великого смутителя подобных комет, то есть, не Юпитера, а Сан-Франциско, где король и свита его получили возможность почувствовать себя дома. То, что Брайсса с ними не оказалось, никого не удивило: он исчез, как возник, и по соответственным местам ихнего брата слишком много бегает, чтобы о нем печалиться. К тому же, король скоро умер, Рене Лярик предъявил иск его королеве по неоплаченным счетам, королева отослала судью к купальщице, купальщица заплакала и, украв бронзу неотлитого монумента, так что столица долго оставалась при одном пьедестале, пока систематический неприятель не завоевал страну и не достроил из принципа затеянную благородными народопредставителями постройку, бежала, как говорят, в бывшее Свободное Королевство, где, слышно, каннибалы сделали из нее что-то очень хорошее: не то сотэ, не то а ла брошь196. (Картон де Виар готовит по этому поводу обширное исследованье, которое, когда оно проявится, прольет и т. д.).
С Брайссом же дело обстояло гораздо проще: он слегка задремал часам к шести и, когда увидел розовое освещенье зари, сказал, что она появилась именно с той стороны, на какую он ссылался. Кроме Болтарзина с ним никого не было и никто поэтому ему не возражал. Так как прощальные распорядки монарха подразумевали его скорое возвращенье и на станции к тому же позабыли авто, что в глазах суеверных туземцев являлось несомненным признаком неизбежности обещанного события, то к Брайссу отнеслись, как к многоиспытанным мощам нетленного угодника. Он пожелал ехать к Хамбо Ламе и вцепился во Флавиев рукав, хотя никакой надобности в спутнике не было: Натаниэль внезапно обрел дар русского и даже больше слова. Восклицания его отличались живописностью, свидетельствовавшей о глубоком и любовном переживаньи всех тонкостей российского коллективного и преемственного творчества. Нечего и говорить, насколько это способствовало возрастанию его авторитета среди окружающих. Шоссе, никем не строенное, потому что почва была достаточно камениста и требовала исключительно укатки, произведенной двухвековой ездой без дальнейших расходов от казны, отличалось любезностью к редкому гостью и его обитателям. Когда переехали все сомнительные мосты, Брайсс потянулся, чихнул и оказался совершенно трезвым. Болтарзин выразил ему свое восхищенье такой быстрой переменой. Тот засмеялся. Никакой перемены и не было. Он вообще редко бывает пьян: разве только очень захочется, но проходит желанье, проходит и хмель. Впрочем, вчера было кое-что и естественное, с четверть часа, потом только началась стратегия, тактика и использование создавшегося. Неужели Флавий Николаевич, видевший этот, с позволенья сказать, двор, обидит своего спутника предположеньем, что того может удовлетворить такая компания? Чем скорей с ней развязаться, тем лучше. В Парижском притоне, ночью, можно еще сесть рядом с этими невозможными людьми, но ехать дальше Аляски не позволяет чувство приличья, да и в Аляске коряков стыдно будет. Нет, автомобиль получить и дернуть с ним в сторону, благо он, все равно, краденый, единственное, что еще можно себе позволить в смысле поддержания с ними отношений. А Хамбо Лама ему вот зачем нужен: не учиться у него чему-нибудь, разумеется, еще чего, а получить ярлык в Тибет можно. Тогда можно доехать до степи до истощения бензина, пре доставить машину и жуликов шоферов их никому не интересной участи и ехать дальше одному на лошадях и в эскорте первого попавшегося монгольского князя, который вряд ли окажется таким же прохвостом, как этот европейский король. Хуже, во всяком, случае не может быть: это за пределами человеческой одаренности. А Тибет еще неизвестно, что такое. Бывают там вообще очень редко и вывозимые оттуда сведения, независимо от степени лживости, ценятся очень высоко. Потом место разных возможностей, чисто спортивных. Ведь, Флавий Николаевич, положим, в этих местах такими вопросами не интересуются, надо будет узнать, что его собеседник один из наиболее известных лыжников обоих континентов, что он недавно еще поставил рекорд фигурного лета и Джек Джонсон жалел о пропадающем в нем сопернике Карпантье. А долго еще до Гусиного? – Верст двадцать, девятнадцать. Шоферы, однако, были тоже тертые калачи и в своем роде спортсмены, почему, проехав верст двенадцать, решительно остановились, заявляя, что бензина едва назад хватит и предложили седокам либо идти пешком, а они обождут на видневшейся вдали станции, либо ехать домой. Так как солнце стояло высоко, небо прослаивалось летучими золотыми паутинками, воздух был прозрачен и тепел без дрожи, но с предчувствием холодка, как плавает ледяная иголка, в сухом [пропуск в тексте], то мнение Брайсса показалось всем совершенно естественным. Он предложил первую версию шоферам и просил не очень рассчитывать на скорое его возвращение. Ведь с ним и не то еще бывало: вдруг он в монахи поступит. Во всяком случае, часов до двенадцати ночи они ведь могут подождать? – Те обещали до утра, потому что им проще спать под крышей, чем колесить по степи, к тому же, может и водка на станции отыскаться. – Она им была обеспечена и они, посмеиваясь, принялись заводить машину, в то время, как пассажиры углублялись в излучины гладкой и твердой тропинки, имевшей своей конечной целью внезапно оборванный сосняк, впереди197 синюю от далека и высокую скалу, а у колен ее и на втором плане удивленных ресниц невозмутимого озера белые колонны коричневого монастыря, с подседом китайской крыши, ее золоченым коньком и шпилем, чуткими бронзовыми цветками джархи198, свисавшей на стебельках тоненьких цепочек с высоко задранных углов многоярусной кровли, геометрическими, медными подносами блях архитрава и двумя пегими чудовищами у портала, мордами к бенгальской курильнице, утаившей свои золотые отливы под вековыми осадками благочестивых смол. Когда затихает в коленях матери прибежавший из дня резвым ребенком ветер, а солнце краснеет от надежды ночных ласк в хрустальном городе, среди расписных песков поддонного края; или когда он еще не успел проснуться и на востоке потягивается только чистый, весенний хлорофил: у этой курильницы и по сторонам ее, на середине интервалов с чудовищами, ста нут два молодых хаварока199. На них будут апостольского, деревенских икон образца, красные рясы, желтые плащи через левое плечо и высокие с греческим из щетины гребнем шлемы, завезенные, надо полагать, Александром Великим. Они возьмут в руки трубы, какими ангелы вызывают покойников на Страшный Суд и по шлифованному озеру, как кольца дыма из амбашора200, мечтательного курильщика, закругляется журавлиные и инструментальные молитвы, которым не до [слово нрзб.] Должно будет отвечать эхо, потому что в воде эта нимфа не водится, а гора умышленно поставлена сзади Дацанам201. Когда уйдут трубачи, распахнет свое тело милая заря и дотлеют угли ладана, ветерок, во сне или спросонок, тряхнет джархами, сделает рыбку из озера и пустит в круг несметные цилиндры с ветрянками за надписью: «О, Мани падме хум»202. Ведь молиться надо всем и непрерывно, а за всякими мелкими, но питательными делами такое чистое занятие, как молитва, может, пожалуй, и пострадать. Необходимость механизации этого процесса так давно сознана, что великое техническое изобретение Востока вышло из хронологии и в веках будет служить религии, этому единственному отделу промышленности, работающему на бесплатном сырье.
Брайсс был человек любопытный и ему естественно хотелось посетить этот главк. Но он был и человеком, не лишенным впечатлительности; а поэтому падь, оборвавшая разговор, не могла пройти его внимания. Действительно: неприглядная муштра худосочной по упрямости неподобающего места жительства сосны прорезалась очень болтливым и совершенно недисциплинированным ручьем, с темно-синей пенистой водой по замшенным валунам, подозрением в золотоносности, несомненной крапчатой форелью и всем, чем полагается в таких случаях, до сочной пихты, весело потряхивающей своей кашей березы, до той лиственницы, которую Болтарзин имел уже случай наблюдать в Александровском саду и на майском кругу Петровского Парка, сибирских ябочек203 красными букетами своих карликов заменивших весеннее развлечение черемух и каскадом, которого не было видно, но который шумел под плеск хвостящей лососины, имеющей уступать соблазну отдыха от подъема в мирных ямках, любезно ископанных некиим местным гастрономом, в ведении которого состоит не только мед204, но и кое-какие, не подозревающие своей вкусности (в чем сомневался, впрочем, маститый К. Бубера205) речные обыватели.
А может быть, он просто запыхался, прыгая по камушкам поперек водяной холстины, достаточно глубокой для радикальной порчи костюма любителей путешествовать прямиком, во всяком случае он поглаживал еще ни разу не треснувшую кору цилиндрического ствола и, сняв перчатку, попробовал ее ковырнуть ногтем. – Г-м, крепкая! – он полез за ножом. – По ножику вы охотник. – И по всему прочему. Почем здесь берлога? – Берлоги по двести, триста. – Но, ведь это нелепо! Шкура от тридцати и ниже! – Несомненно, но за удовольствием позволительно обобрать праздного настолько, что ему неизвестно местожительство самого обыкновенного зверка. – А снег здесь глубокий? – По пядям наметает, а так довольно скупо на этот счет, восточней еще голее. – Жаль, что так, мне бы нравилось здесь на лыжах. Вы когда-нибудь пробовали ходить? – И даже с вами, Патрикий Фомич. – ??? – Давненько, в Москве, с Ленцами, забыли? – Да как же, как же, Ваше имя? Ну, конечно же. По-прежнему мистификатор-профессионал. Помню ваш воображаемый Парагвай. – Действительный. – Да? Когда вы там были? – Болтарзин несколько отступил во времени и Брайсс совсем повеселел. Ему так хотелось вырезать что-нибудь на этой коре, где еще ничего не написано, кроме сердца, пронзенного стрелой не выдумывалось, а этот символ сейчас в буддийском лесу неуместен. Он напишет себя, старый друг вырежется рядом, а внизу нежное изречение из Саади и дата? Готово, первое. Очередь за цитатой, вы ее знаете лучше меня, который не читал ни одной руббаяты206. А режу лучше. Диктуйте. – По Пушкину. – Конечно. – Да, действительно, разбросало нас, как Раевских207 с ним… А вы знаете, Брайсс, мне кажется, у вас что-то было с Зиной. – А у вас? – Когда? – Да, вы не унаследовали, умерла. Но не жалейте: это был такой павиан, какого свет не производил. Несчастный Воронин был высушен заживо, как капустный лист под караваем208, сам я насилу отдышался, спасшись заявлением о неизлечимой Эрлихе209 … – Мы были с ней большими друзьями, вы не думаете, что вы неосторожны: место безлюдное, вы неизвестны, я пользуюсь всеобщим доверием и единственный нож у меня? – Натаниэль опустил руку в карман, где прорисовывался рельефный контур г-образного предмета, но вытащил ее оттуда пустой и произвел жест отрицания. – В конце концов это лучшая услуга, которую человек может оказать человеку. И потом у вас слишком много вкуса. Из-за женщины (глаза его забегали и он стал подвигаться боком от дерева) и особенно из-за этой сквозной Зины! Действительно! Ее непомерное сластолюбие уже никто не мог утолить, потребовался даже не паровоз, а целый поезд: она не успокоилась, пока не дала ему прокатиться…
Брайсс, оказывается, не так уже презирал жизнь: выпавший из кармана браунинг при обследовании оказался не заряженным, а ствол закопченным210 – во время пьянства из него расшибали изоляторы. Серая огива211 полированной стали, как известно всем, производившим когда-нибудь подобный медицинский эксперимент, входит с умопомрачительной легкостью в неплотно обтянутое пространство между ребрами, а если она прошла сквозь сердце пациента, то из него ничего не вытечет. Спортсмен лежал отчасти на камнях ручья, уровень которого был склонен играть на повышенье. Утонуть он не мог, но это никого не интересовало. В конце концов поступки частных лиц, как бы решительны они ни были, не имели способности удивлять зрителей благосклонной долины и окрестностей Гусиного и Щучьих озер. Когда падь оставалась все дальше и воздух свежел, а глухари перестали срываться с веток, Болтарзин услыхал звук далекого раструба длинной трубы, второй его нагнал и оба, сплетясь, заснули в горах за горелым лесом. Он принял их, как бой часов на башне Сен Жермен Локсеруа212, и поспешил к своим заговорщикам, потому что не любил спотыкаться о корневища. Выйдя в поле еще зазолото, он глянул на пройденный лес: тот вытянулся на караул и над ним, сокращая вектор спирали, упражнялся хороший орел, потом их оказалось два, а через некоторое время и больше. Флавий Николаевич сказал, что Брайсс действительно поступил в монахи и намерен оставаться в Дацане надолго. Шоферы выругались по матери, сплюнули, продули свечи, зажгли ацетилен и все завертелось.
Луны в заводе не было и ночь была тихая, лакированная копалом213. Шоссе естественно уходило далеко, как длинный след четырех лыж, среди снега двух рефлекторов. Порой пятерная линейка телеграфа, пойманная лучом, давала неожиданное трезвучье отдыхающей птицы, темного отростка и ущемленного за мочальный хвост змеи. И как самый яркий румянец разрастается на лице чахоточного, как нежнейшая эротика пишется полужильцами могил с оглядкой на уходящую в пыль семидесятилетнюю тризну, как поваленная снегом и выжженная в сердцевине костром груша уже не дает листьев, а на последнюю весну отвечает всеми способами носить цветы развилинками, так эта осень распустила ночь, разукрашенную всем, что хотело, но не успело сказаться в линиях и грозах, с последующими улыбками лета – в талом лепете и шиповном коронованьи весны. Глушитель был скромен и не выдавал секретов кухни внутреннего его ранья, амортизаторы – внимательны, а мотор бесклапанный. Быстрота бархатом дороги убегала в добродетель Атлантов214, ключ Мнемосины215, место прохладное. Память! Она опять свертывалась и развертывалась высокой орлиной спиралью, она опять залетала предсмертной искрой бабочки в луч фонаря, она веселым голосом отдыхающих отзывалась из-за угла деревень и оборвалась лоскутком песни звеневшего на рыси уздечкой бурята: «Знаю ее, сын: когда мы с ней шили небо…»
А шофер повернул стеклянный щит и нагретый днем воздух степи широкими полосами Млечного Пути прорезал Болтарзина, дорога разматывалась, как кокон на шпульке и ночь бросала ему в сердце полной горстью золотые букеты звезд. Может быть никогда до этого дня он не знал, как благословлять жизнь, опаснейшую и самую разорительную любовницу: до тла.
Но ее лица прекрасней клюв голодного орла!
Дальнейшее, дорогие читатели и милые, милые мои читательницы, кроме техники реализации силиката, не представляет для вас интереса новизны. Все, что осталось прожить Флавию Николаевичу, протекало в обстановке, настолько подверженной наблюденью и настолько принадлежа истории всем известных событий вошло в нее, что от нее его биографии, а не повести, которую я сейчас дописал – не отделить. Если она вам еще не надоела на уроках и лекциях: перечтите ее, мне только страшно, как бы и этот мой скромный опыт восстановления шедшего216 не разделил предполагаемой для его продолжения участи и вам моя книга не опротивела, больше, чем мне. А я не хотел бы ее кончать, потому что, если я поставлю точку, я уже не буду видеть ваших блестящих, позвольте считать их черными дорогая читательница, глаз, а передо мной станут серо-синие, большие и круглые, как солнечное затмение, глаза и я буду несчастен. Потому что, да будет известно вам, дорогая читательница, женщина, которую я люблю, меня, стыдно сказать, не любит и не хочет разговаривать о бессмертии души под тем предлогом, будто я ко всему отношусь легко. Она не понимает, поймите, что это происходит от моего отношения к весовой единице и мой коэффициент к русскому фунту = 120, тогда как…
Переводы
Пьер де Ронсар. К Елене*
Крепче лоз, оплетающих ульмову кору,
Гибкой мощью дрожа,
Узой рук меня, плачу, в блаженную пору
Ты обвей, госпожа!
И, притворствуя сон, ты, лица обаянье
На чело мне клоня,
Лобызая, излей свою прелесть, дыханье
Да и сердце в меня.