Дикая роза поместья или Ты не покоришь меня, внезапный муж
Шрифт:
Человек может слушать про маслобойку и одновременно строить капкан. Это, оказывается, не взаимоисключающие вещи.
Она встала, подошла к окну, прижалась лбом к холодному стеклу.
За окном сад стоял в темноте — тихий, без ветра. Где-то за деревьями угадывалась река — она слышала её и сейчас, слабо, но слышала. Вода. Хорошо.
Она думала про ночь на постоялом дворе.
Это было отдельной болью — тихой, стыдной. Он смотрел в её глаза и всё видел. Конечно видел. И не взял — отступил, сказаля знаю.
Она думала тогда: это что-то значит.
Теперь думала: или это тоже расчёт. Оставить её с этим желанием — голодной, неудовлетворённой, думающей о нём. Дать ей понять, что он мог бы — и не взял. Это тоже власть, другого рода. Может быть, более тонкая.
Она не знала.
Именно это и было невыносимо — не знать. Не понимать, где кончается расчёт и начинается что-то настоящее. Начинается ли вообще.
В прошлой жизни она умела жить с неопределённостью в мелком. Не знаешь погоды — ладно. Не знаешь, уродится ли яблоня — посмотрим. Но такой неопределённости — когда не понимаешь человека, которому доверила свою жизнь, — такой она не умела.
И злилась за это на себя. Потому что доверила. Сама. С открытыми глазами — или с закрытыми, что одно и то же в данном случае. Ночью она плохо спала.
Кровать была хорошая — мягкая, с чистым бельём, которое пахло лавандой. Комната большая. Всё правильно и удобно. Она лежала и смотрела в темноту и думала про Литу — как та сидела накануне свадьбы и говорила серьёзным голосом: если он тебя обидит, я его прокляну.
Интересно, — думала Элара, — считается ли это обидой. Технически. По законам этого мира.
Наверное, нет. Он не ударил её. Не кричал. Был вежлив — по-своему, с той особой вежливостью человека, который знает, что вежливость обязательна, и выполняет её как обязанность. Женился. Подарил удовольствие. Правда, против воли. Почти. Довёз. Сообщил про управляющего. Формально — всё правильно.
А то, что за этим правильным стоялода, из мести, и немного горжусь собой— это уже детали.
Она перевернулась на бок. Надо написать матери. Мать будет беспокоиться — она всегда беспокоилась, это было её основным занятием после ведения дома. Написать, что доехала, что всё в порядке. Про мельницу написать — мать поймёт и оценит. Про то, что муж уехал в столицу на следующий день после свадьбы — не писать. Незачем.
И надо написать Лите. Лите она напишет правду. Лите всегда можно было писать правду — та умела читать между строк и при этом не задавать вопросов вслух, когда не надо.
Думала про Тоше. Отец обещал привезти его через неделю — лично, сам, потому что Тоше никому чужому не давался толком. Она ждала этого больше, чем готова была признать. Конь был постоянством. Единственное, что переедет вместе с ней без изменений.
Под утро она всё-таки уснула. В первое утро в усадьбе она встала рано.
Темно ещё было — осень, рассвет поздний. Оделась сама, без горничной — та приходила к завтраку, Элара сказала, что раньше не нужно. Горничная — молодая, растерянная — приняла это с облегчением, кажется.
Элара вышла в сад.
Воздух был холодный, влажный, с запахом прелых листьев и земли. Она шла по дорожке, которую вчера видела из окна, — к реке, туда, где за садом угадывалась вода.
Река открылась неожиданно — за старыми яблонями, через густые кусты, узкая тропинка вниз по берегу. И вот — вода. Быстрая, тёмная в рассветном свете, с камнями на дне, которые она видела даже отсюда, с берега.
Она остановилась.
Сняла башмак. Потрогала воду рукой — холодная, очень. Октябрь всё-таки. Но чистая — магия сказала ей это сразу, как только пальцы коснулись воды. Живая, здоровая. Хорошая река.
Она сидела у воды долго — пока не рассвело как следует, пока за спиной в доме не начали просыпаться слуги. Просто сидела, слушала реку, позволяла воде быть рядом.
Не думала ни о чём. Ну, почти.
Потому что даже здесь — у воды, которая всегда успокаивала, в раннем утреннем одиночестве, которого она хотела — даже здесь была маленькая заноза, которую она не вытаскивала, потому что если вытащишь, будет больнее.
Он сказал — доверяйте себе.
Почему-то именно это она помнила лучше всего из утра на развилке. Не формальные слова про Кораса и про письма. Именно это — коротко, без предисловий, как будто оно вырвалось прежде, чем он успел обдумать, нужно ли говорить.
Доверяйте себе.
Зачем говорить это человеку, которого хочешь сломить?
Она не знала. Убрала эту мысль в сторону — туда, где лежали другие неудобные мысли, которые она пока не разбирала.
Потом. Когда-нибудь.
Сейчас — река. Рассвет. Мельница, которую надо починить. Крыша восточного крыла. Дорога в Малые Ясени.
Она встала, отряхнула юбку. Посмотрела на воду последний раз.
— Завтра, — сказала она реке. — И послезавтра тоже.
Река никак не отреагировала, что было правильно.
Через три дня привезли Тоше.
Отец приехал сам — как обещал, с конюхом и с корзиной от матери, в которой был яблочный пирог, завёрнутый в полотно, и несколько банок с вареньем, и записка маминым почерком: как ты, дочка, хватает ли тебе тёплых вещей.
Элара читала записку и чувствовала, как что-то сжимается в горле — не больно, просто тесно. Мать беспокоилась про тёплые вещи. Это было так по-матерински, так узнаваемо, что она засмеялась — тихо, сама себе — и написала обратно немедленно: всё хорошо, тёплых вещей достаточно, мельницу чиним.
Тоше вышел из транспортной конюшни и сразу нашёл её взглядом — как всегда, как будто у него был отдельный орган чувств, настроенный на неё. Потянулся мордой, ткнул в плечо — требовательно.
— Привет, — сказала она и уткнулась носом в его шею.
Он пах как всегда. Это было лучшее, что случилось за эту неделю.
Отец стоял рядом и смотрел — с той тёплой неловкостью, которая у него появлялась, когда он не знал, что говорить, но хотел что-нибудь сказать.
— Как ты? — спросил он.
— Хорошо, — сказала Элара. — Мельницу чиним. Крышу буду чинить. Дорогу надо до зимы подсыпать.
Отец смотрел на неё.
— Элара, — сказал он. — Я спрашиваю не про мельницу.