Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Император Пограничья 26
Шрифт:

Костромской хотел было что-то возразить, но Синеус не дал ему вставить и слова, лишь продолжил, уже жёстче, давя не голосом, а очевидностью.

— И вот ещё что меня занимает, полковник. Трое суток вы уверяли, что участок не ваш, что это забота соседей. Отписываться вы вправе, допустим, — он повёл рукой в сторону костромских Стрельцов, выстроившейся за спиной Златоусова. — Только потом снялись с места и пригнали сюда целую роту через тридцать километров грязи. К шапочному разбору, заметьте. Либо участок ваш, и тогда нечего было трое суток отписываться, либо не ваш, и тогда какого лешего ваша рота торчит на чужой меже? Столько народу на одно гнездо — это не подмога, а толкотня. И пока пока ваши бойцы месили грязь сюда, кто прикрывал тот край, откуда вы их сдёрнули?..

Златоусов снова попытался вставить слово, и снова ему не дали.

— Хотя что тут гадать. Я вам сам скажу, как было. Прослышали вы, что командующий своей волей пошёл на спорный участок, и кинулись поспеть к раздаче. Проявить, так сказать, инициативу. Утереть нос разом и мне, и Дьякову, явиться героем. Замысел недурён, полковник. Да только хороша ложка к обеду, а вы поспели аккурат к остывшему пеплу. Раньше надо было. Ровно на те трое суток, что вы просидели, готовя отписки.

Тишина повисла плотная. Полковник открыл рот и закрыл, надменность сползла с длинного лица, и краска медленно поползла от ворота к щекам. Синеус понял, что попал в точку: возразить было нечего, любой ответ выходил против самого офицера. Тот промолчал, и в этом молчании читалось всё, в чём он не сознался бы и под присягой.

Ярославский полковник Дьяков тоже молчал, но молчал иначе, без прежнего пренебрежения и без выжидания. Он смотрел на выжженное гнездо, на ведро с Эссенцией, на своих бойцов, вернувшихся с дела целыми, и что-то в его румяном лице выдавало глубокий мыслительный процесс.

Синеус докурил, затоптал окурок каблуком и направился к лодаши. Завоёвывать этих двоих предстояло ещё долго, рапорт за рапортом, дело за делом. Сегодняшнее было лишь первой зарубкой, зато первой настоящей.

* * *

В то утро Прасковья поняла, что мужа она потеряла, ещё не догадываясь, куда именно.

Гордей Саввич отодвинул тарелку с печёной телятиной, к которой не притронулся, и Прасковья замерла с половником над горшком. Телятину он любил всю жизнь, требовал её на именины, нахваливал её соседям так, что те краснели за свой стол. Последние месяцы мясо он не ел вовсе. Не объяснял, не отговаривался постом или больным животом, просто молча отодвигал тарелку, будто там лежало что-то несъедобное.

Три года назад муж вступил в какое-то общество. Названия Прасковья не знала, спрашивать было не принято, да и сам Гордей о нём помалкивал. Знала только, что общество это собирает людей с деньгами и связями, что муж платит туда взнос и время от времени ездит на церемонии в подмосковные усадьбы. Первые два года она радовалась за него. Гордей возвращался оживлённый, привозил подарки, сыпал именами, от которых у неё захватывало дух, рассказывал про потрясающих важных людей, с которыми теперь на короткой ноге. Пушниной он торговал ладно, будучи купцом первой гильдии, и общество это поначалу казалось ей удачей, выпавшей семье на старости лет.

Перемена подкралась незаметно, как осенний холод. Где-то с год назад Гордей сделался замкнутым. Перестал хвастаться, привозить подарки и рассказывать про поездки. Стал пропадать на несколько дней, а однажды вернулся с туго перевязанной правой рукой и на все её расспросы отрезал, что зацепился за гвоздь. В этот гвоздь Прасковья не поверила сразу.

По ночам муж стал просыпаться. Поднимался тихо, чтобы не разбудить, уходил в кабинет и сидел там при одной свече до рассвета. Прасковья как-то заглянула украдкой и увидела на его столе раскрытую записную книжку, исписанную чужими знаками. Спирали, вписанные одна в другую, без конца и начала, и рядом слова на языке, которого она не знала и который не походил ни на немецкий, ни на польский, ни на что слышанное ею за пятьдесят лет жизни. Гордей сидел над книжкой, шевеля губами, и не заметил её в дверях.

А потом она увидела ладонь.

Случилось это буднично, за столом, когда муж потянулся за солонкой и рукав задрался. На правом запястье, том самой, которую когда-то стягивала тугая повязка, темнел рубец. Не порез и не ожог от печной заслонки, какие случаются у любого хозяина. Ровная спираль, выжженная под кожей, янтарно-красная, словно в глубине тлел уголёк, не желавший гаснуть. Прасковья засмотрелась на неё дольше, чем следовало, и Гордей перехватил её взгляд. Медленно опустил руку, пряча отметину. Лицо у него в этот миг было не злое, а испуганное. Так пугается человек, которого застали за чем-то запретным.

Вечером она всё-таки решилась.

— Гордей, — нервно начала она, собирая со стола, — что у тебя на руке? И не говори мне эту чушь про гвоздь, я тебя двадцать лет как облупленного знаю!

Муж не поднял глаз от чашки.

— Это мужские дела, Прасковья, — выговорил он ровно, чужим голосом. — Ты не поймёшь. Не лезь.

Прежде он так с ней не разговаривал. За двадцать лет под одной крышей между ними не выросло ни единой стены, сквозь которую не пробились бы ни ласка, ни ссора. Теперь стена встала разом, гладкая и глухая, и Прасковья поняла, что биться в неё бесполезно.

Она пошла к Кондрату Лукичу, давнему приятелю мужа, который состоял в том же обществе и не раз сиживал у них за столом. Застала его в лавке, отозвала в сторонку, рассказала про бессонницу, про мясо, про спираль на ладони. Кондрат сперва отшутился, замахал руками, дескать, бабьи страхи, у Гордея печень пошаливает, оттого и мясо не идёт. Шутил он, однако, всё неувереннее, а к концу разговора и вовсе посерьёзнел. Наклонился к ней близко и заговорил тихо, почти не разжимая губ.

— Прасковья, послушай меня один раз. Не копай. Серьёзно тебе говорю. Забудь, что видела этот шрам. И никому не рассказывай. Ни-ко-му. Ни попу, ни соседке, ни дочери. Поняла?

Это не было угрозой. Угрозу Прасковья распознала бы, на своём веку наслушалась. Это был страх, такой же, какой плеснул в глазах у мужа над солонкой. И, договаривая, Кондрат Лукич машинально прижал свою правую руку к боку, точь-в-точь как Гордей. Прасковья глянула на чужое запястье, и под сердцем у неё похолодело.

У него тоже?..

Через неделю Гордей собрался на очередную церемонию. Сказал, что вернётся к среде. Не вернулся. Не было его и в четверг, и в пятницу. Прасковья извелась, обзвонила знакомых, дошла до того, что хотела бежать в полицию, но вспомнила про «ни-ко-му» и осеклась.

Он вернулся на четвёртый день, под вечер. Точнее, вернулся кто-то, безупречно похожий на её мужа, но вовсе не он.

На пороге как будто бы стоял Гордей Саввич, в той же одежде, с той же бородой, и снимал сапоги, как снимал тысячу раз. Двадцать лет она вбивала в него привычку обмётать их о половик, прежде чем ступить на чистый пол, и, выходит, вбила накрепко: даже то, что вернулось вместо мужа, ноги вытерло. Только глаза у него были стеклянные. Двигался он чуть медленнее, чем прежде, будто между желанием и движением вставала лишняя секунда. Говорил привычные слова: про дорогу, про усталость, про то, что соскучился, но интонация была плоская, равнодушная, как у человека, читающего вслух заученный текст.

Он обнял жену, и руки его сквозь платье ощущались ледяными, словно он простоял на морозе без рукавиц весь день. Муж улыбнулся ей. Губы растянулись правильно, обнажили зубы, но улыбка не дошла до глаз. Те остались мёртвыми, без той тёплой искры, по которой она узнавала Гордея в любой толпе. Такие глаза она видела однажды у мертвеца на отпевании, и тогда они напугали её до дрожи, а теперь смотрели на неё с лица, которое она любила.

Прасковья накормила его, уложила, с дрожью легла рядом. Среди ночи проснулась оттого, что место рядом было пустым и холодным.

Поделиться с друзьями: