— Что там горит на террасе,так высоко и багрово?— Сынок, одиннадцать било,пора задвинуть засовы.— Четыре огня все ярче —и глаз отвести нет мочи.— Наверно, медную утварьтам чистят до поздней ночи.Луна, чесночная долька,тускнея от смертной боли,роняла желтые кудрина желтые колокольни.По улицам кралась полночь,стучась у закрытых ставней,а следом за ней собакигнались стоголосой стаей,и винный янтарный запахна темных террасах таял.Сырая осока ветраи старческий шепот тенипод ветхой аркою ночибудили гул запустенья.Уснули волы и розы.И только в оконной створкечетыре луча взывали,как гневный святой Георгий.Грустили невесты-травы,а кровь застывала коркой,как сорванный мак, засохшей,как юные бедра, горькой.Рыдали седые реки,в туманные горы глядя,и в замерший миг вплеталиобрывки имен и прядей.А ночь квадратной и белойбыла от стен и балконов.Цыгане и серафимыкоснулись аккордеонов.— Если умру я, мама,будут ли знать про это?Синие телеграммыты разошли по свету!..Семь воплей, семь ран багряных,семь диких маков махровыхразбили тусклые луныв залитых мраком альковах.И зыбью рук отсеченных,венков и спутанных прядейбог знает где отозвалосьглухое море проклятий.И в двери ворвалось неболесным рокотаньем дали.А в ночь с галерей высокихчетыре луча взывали.
РОМАНС ОБРЕЧЕННОГО
Как сиро все и устало!Два конских ока огромныхи два зрачка моих малыхни в даль земную не смотрят,ни в те края, где на челнахуплывший сон поднимаеттринадцать вымпелов черных.Мои бессонные слуги,они все смотрят с тоскоюна север скал и металлов,где призрак мой над рекоюколоду карт ледянуютасует мертвой рукою…Тугие волы речныев осоке и остролистахбодали мальчишек, плывшихна лунах рогов волнистых.А молоточки пелисомнамбулическим звоном,что едет бессонный всадникверхом на коне бессонном.Двадцать шестого июнясудьи прислали бумагу.Двадцать шестого июнясказано было Амарго:— Можешь срубить олеандрыза воротами своими.Крест начерти на порогеи напиши свое имя.Взойдет над тобой цикутаи семя крапивы злое,и в ноги сырая известьвонзит иглу за иглою.И будет то черной ночьюв магнитных горах высоких,где только волы речныепасутся в ночной осоке.Учись же скрещивать руки,готовь лампаду и ладани пей этот горный ветер,холодный от скал и кладов.Два месяца тебе срокудо погребальных обрядов.Мерцающий млечный мечСант-Яго из ножен вынул.Прогнулось ночное небо,глухой тишиною хлынув.Двадцать шестого июняглаза он открыл — и сновазакрыл их, уже навеки,августа двадцать шестого…Люди сходились на площадь,где у стены на каменьясбросил усталый Амаргогруз одинокого бденья.И, как обрывок латыни,прямоугольной и точной,уравновешивал смерть крайпростыни непорочной.
РОМАНС ОБ ИСПАНСКОЙ ЖАНДАРМЕРИИ
Их кони черным-черны,и черен их шаг печатный.На крыльях плащей чернильныхблестят восковые пятна.Надежен свинцовый череп —заплакать жандарм не может;въезжают, стянув ремнямисердца из лаковой кожи.Полуночны и горбаты,несут они за плечамипесчаные смерчи страха,клейкую мглу молчанья.От них никуда не деться —скачут, тая в глубинахтусклые зодиакипризрачных карабинов.О звонкий цыганский город!Ты флагами весь увешан.Желтеют луна и тыква,играет настой черешен.И кто увидал однажды —забудет тебя едва ли,город имбирных башен,мускуса и печали!Ночи, колдующей ночисиние сумерки пали.В маленьких кузнях цыганесолнца и стрелы ковали.Плакал у каждой двериизраненный конь буланый.В Хересе-де-ла-Фронтерапетух запевал стеклянный.А ветер, горячий и голый,крался, таясь у обочин,в сумрак, серебряный сумракночи, колдующей ночи.Иосиф с девой Мариейк цыганам спешат в печали —они свои кастаньетына полпути потеряли.Мария в бусах миндальных,как дочь алькальда, нарядна;плывет воскресное платье,блестя фольгой шоколадной.Иосиф машет рукою,откинув плащ златотканый,а следом — Педро Домек {138}и три восточных султана.На кровле грезящий месяцдремотным аистом замер.Взлетели огни и флагинад сонными флюгерами.В глубинах зеркал старинныхрыдают плясуньи-тени.В Хересе-де-ла-Фронтера —полуночь, роса и пенье.О звонкий цыганский город!Ты флагами весь украшен…Гаси зеленые окна —все ближе черные стражи!Забыть ли тебя, мой город!В тоске о морской прохладеты спишь, разметав по камнюне знавшие гребня пряди…Они въезжают попарно —а город поет и пляшет.Бессмертников мертвый шорохврывается в патронташи.Они въезжают попарно,спеша, как черные вести.И связками шпор звенящихмерещатся им созвездья.А город, чуждый тревогам,тасует двери предместий…Верхами сорок жандармоввъезжают в говор и песни.Часы застыли на башнепод зорким оком жандармским.Столетний коньяк в бутылкахприкинулся льдом январским.Застигнутый криком флюгерзабился, слетая с петель.Зарубленный свистом сабель,упал под копыта ветер.Снуют старухи цыганкив ущельях мрака и света,мелькают сонные пряди,мерцают медью монеты.А крылья плащей зловещихвдогонку летят тенями,и ножницы черных вихрейсмыкаются за конями…У Вифлеемских ворот {139}сгрудились люди и кони.Над мертвой простер Иосифизраненные ладони.А ночь полна карабинов,и воздух рвется струною.Детей Пречистая Деваврачует звездной слюною.И снова скачут жандармы,кострами ночь засевая,и бьется в пламени сказка,прекрасная и нагая.У юной Росы Камборьоклинком отрублены груди,они на отчем порогестоят на бронзовом блюде.Плясуньи, развеяв косы,бегут, как от волчьей стаи,и розы пороховыена улицах расцветают…Когда же пластами пашнилегла черепица кровель,заря, склонясь, осенилахолодный каменный профиль…О мой цыганский город!Прочь жандармерия скачетчерным туннелем молчанья,а ты — пожаром охвачен.Забыть ли тебя, мой город!В глазах у меня отнынепусть ищут твой дальний отсвет.Игру луны и пустыни.
На улице конь играет,и по ветру бьется грива.Зевают и кости мечутседые солдаты Рима.Ломает гора Минервыиссохшие пальцы тиса.Вода взлетит над обрывом —и вниз, как мертвая птица.Рваные ноздри созвездийна небосводе безглазомждут только трещин рассвета,чтоб расколоться разом.Брань набухает кровью.Вспугнутый конь процокал.Девичий стон разбилсябрызгами алых стекол.Свищет точильный камень,и рвется огонь из горна.Быки наковален стонут,сгибая металл упорно.И Мериду день венчаеткороной из роя и терна.
КАЗНЬ
Взбегает нагая зеленьступеньками зыбкой влаги.Велит приготовить консулподнос для грудей Олайи.Жгутом зеленые венысплелись в отчаянном вздохе.В веревках забилось тело,как птица в чертополохе.И пальцы рук отсеченныхеще царапают плиты,словно пытаясь сложитьсяв жалкий обрубок молитвы,а из багровых отверстий,где прежде груди белели,видны два крохотных небаи струйка млечной капели.И кровь ветвится по телу,а пламя водит ланцетом,срезая влажные ветвина каждом деревце этом, —словно в строю серолицем,в сухо бряцающих латах,желтые центурионышествуют мимо распятых…Бушуют темные страсти,и консул поступью гордойподнос с обугленной грудьюпроносит перед когортой.
Снег оседает волнисто.С дерева виснет Олайя.Инистый ветер чернеет,уголь лица овевая.Полночь в упругих отливах.Шею Олайя склонила.Наземь чернильницы зданийльют равнодушно чернила.Черной толпой манекенызаполонили навекибелое поле и ноютболью немого калеки.Снежные хлопья редеют.Снежно белеет Олайя.Конницей стелется никель,пику за пикой вонзая.Светится чаша Грааляна небесах обожженных,над соловьями в дубравахи голосами в затонах.Стеклами брызнули краски.Белая в белом Олайя.Ангелы реют над неюи повторяют: — Святая…
Небылица о доне Педро и его коне
Романс с размытым текстом
Едет верхом дон Педровниз по траве пригорка.Ай, по траве пригоркаедет и плачет горько!Не подобрав поводья,бог весть о чем тоскуя,едет искать по светухлеба и поцелуя.Ставни, скрипя вдогонку,спрашивают у ветра,что за печаль такаяв сердце у дона Педро…На дно затокиуплыли строки.А по затокеплывет, играя,луна —и с высот небесныхзавидует ей вторая.Мальчикс песчаной стрелкисмотрит на них и просит:— Полночь, ударь в тарелки!…Вот незнакомый городвидит вдали дон Педро.Весь золотой тот город,справа и слева кедры.Не Вифлеем ли? Веетмятой и розмарином.Тает туман на кровлях.И к воротам стариннымцокает конь по плитам,гулким, как тамбурины.Старец и две служанкимолча открыли двери.«Нет», — уверяет тополь,а соловей не верит…Под водоюстроки плывут чередою.Гребень воды качаетроссыпи звезд и чаек.Сна не тревожит ветергулом гитарной деки.Только тростник и помнитто, что уносят реки.…Старец и две служанки,взяв золотые свечи,к белым камням могильныммолча пошли под вечер.Бедного дона Педроспутник по жизни бранной,конь непробудно спящийзамер в тени шафранной.Темный вечерний голосплыл по речной излуке.Рог расколол со звономединорог разлуки.Вспыхнул далекий город,рухнул, горящий.Плача побрел изгнанник,точно незрячий.Подняли звездывьюгу.Правьте, матросы,к югу…Под водоюслова застыли.Голоса затерялись в иле.И среди ледяных соцветий —ай! — дон Педро лягушек тешит,позабытый всеми на свете.
Луна отраженья ищет,напрасно кружа по свету, —лишь пепел пожаров сеюттигриные вздохи лета.Как нервы, натянут воздух,подобный ожогу плети,и блеянье шерстяноеколышет курчавый ветер.Пустыня к небу взываетрубцами плеч оголенных,от белых звезд содрогаясь,как от иголок каленых.Ночами снится Фамари,что в горле — певчие птицы,и снятся льдистые бубныи звуки лунной цевницы.И гибким пальмовым ветромвстает нагая при звездах,моля, чтоб жаркое телоосыпал инеем воздух.На плоской кровле дворцовойпоет под небом пустыни.И десять горлинок снежныхв ногах царевны застыли.И наяву перед неювырос Амнон на ступени,смоль бороды задрожала,пеною чресла вскипели.Из-за решетки глядит онполными жути глазами.Стоном стрелы на излетевздох на губах ее замер…А он, худыми рукамиобняв железные прутья,в луну впивается взглядоми видит сестрины груди.В четвертом часу под утров постель он лег, обессилев,пустые стены терзаяглазами, полными крыльев.Тяжелый рассвет хоронитпод бурым песком селенья —на миг приоткроет розу,на миг процветет сиренью.Колодцев тугие веныв кувшины сливают эхо.В изгибах корней замшелыхшипит, извиваясь, эфа.Амнон на кровати стонет,затихнет на миг — и сноваспаленное бредом телообвито плющом озноба.Фамарь голубою тенью,в немой тишине немая,вошла — голубей, чем вена,тиха, как туман Дуная.— Фамарь, зарей незакатнойсожги мне грешные очи!Моею кровью горючейтвой белый шелк оторочен.— Оставь, оставь меня, брат мой,и плеч губами не мучай —как будто осы и слезыроятся стайкою жгучей!— Фамарь, концы твоих пальцев,как завязь розы, упруги,а в пене грудей высокихдве рыбки просятся в руки…Сто царских коней взбесились —качнулась земля от гула.Лозинку под ливнем солнцадо самой земли пригнуло.Рука впивается в косы,шуршит изодранной тканью.И струйки теплым коралломтекут по желтому камню.О, как от дикого крикавсе на земле задрожало.Как над сумятицей туникзаполыхали кинжалы.Мрачных невольников тенипо двору мечутся немо.Поршнями медные бедраходят под замершим небом.А над Фамарью цыганки,простоволосы и босы,еле дыша, собираюткапли растерзанной розы.Простыни в запертых спальняхметит кровавая мета.Светятся рыбы и грозди —влажные всплески рассвета.Насильник от царской карыуходит верхом на муле.Напрасно вдогонку стрелынубийцы со стен метнули.Забили в четыре эхаподков голубые луны.И ножницы взял Давид —и срезал на арфе струны.
Я в этом городе раздавлен небесами.И здесь, на улицах с повадками змеи,где ввысь растет кристаллом косный камень,пусть отрастают волосы мои.Немое дерево с культями чахлых веток,ребенок, бледный белизной яйца,лохмотья луж на башмаках, и этотбеззвучный вопль разбитого лица,тоска, сжимающая душу обручами,и мотылек в чернильнице моей…И, сотню лиц сменивший за сто дней, —я сам, раздавленный чужими небесами.
НРАВ И РАЙ НЕГРОВ
Перевод А. Гелескула
Ненавистны им птичьи тенив белой наледи щек холеныхи раздоры огня и ветрав облицованных льдом салонах.Ненавистны платки прощаний,лук без цели и звук без эхаи запрятанные колючкив алой мякоти злачного смеха.Их манит синева безлюдий,колокольная поступь бычья,и прилива кривая пляска,и лукавой луны обличья.Тайновидцы следов и соков,сетью искр они будят болотаи хмелеют от горькой прохладысвоего первобытного пота.Ибо там, в синеве хрустящейбез червей и следов лошадиных,где над яйцами страуса стелется вечностьи колышется танец дождинок,в синеве изначальной,где ночь не боится рассвета,где походкой сомнамбул верблюды тумановбегут от нагого кочевника-ветра,там, где сладко траве над тугими телами стелиться,где рядится в кораллы чернильная скорбь вековаяи под связками раковин меркнут усопшие лица, —разверзается танец, из мертвого пепла вставая.
СЛЕПАЯ ПАНОРАМА НЬЮ-ЙОРКА
Перевод А. Гелескула
Если это не птицы,покрытые гарью,если это не стоны, громящие окна свадьбы,тогда это, верно, хрупкие дети ветра,которые свежей кровью поят заскорузлый мрак.Нет, это не птицы,потому что мгновенье — и птицы станут волами;это могут быть камни, белые в полнолунье,и всегда — это дети, истекшие кровьюдо того, как судья приподнимет завесу.Все знают боль, которая дружит со смертью,но боль настоящая не обитает в душах,и в воздухе нет ее, и нет ее в нашей жизни,и в этих задымленных кубах.Настоящая боль, та, что все заставляет проснуться,это крохотный, вечно горящий ожогв безвинных глазах неизвестных миров.Забытые платья так давят на плечи,что небо порой их сгоняет в шершавое стадо.А умершие от родов узнают перед смертью,что каждый звук — это камень и каждый след — это сердце.Мы забываем, что есть у мысли задворки,где заживо съеден философ червями и сбродом.Но слабоумные дети отыскивают по кухняммаленьких ласточек на костылях,обученных слову «любовь».Нет, это не птицы.Птицы не воплощают мутный озноб болота.И это не жажда зверства, гнетущая ежечасно,не лязг самоубийства, бодрящий нас на рассвете.Это воздушный взрыватель — и весь мир в нас становится болью,это атом живого пространства, созвучного скорости света,это смутная лесенка, где облака отдыхаютот вечного гвалта, бурлящего в бухтах крови.Сколько искал яэтот ожог, никому не дающий заснуть,а находил лишь матросов, распятых на парапете,и хрупких детенышей неба, засыпанных снегом.А настоящая боль оставалась где-то,где каменели рыбы, внутри бревна задыхаясь,на пустошах неба, чуждого статуям древнихи пламенной дружбе вулканов.Нет и в голосе боли. Слышны только зубы,но зубы затихнут, разъединенные крепом.Нет в голосе боли. И только земля остается.Земля, где всегда есть двери,открытые в рай плодов.
РОЖДЕСТВО
Перевод А. Гелескула
Ищет вымя пастух, и к ослепшей коптилкельнут седые овчарки кудлатой метели.Восковое дитя с камышовой подстилкипротянуло ладонь стебельком иммортели.Чу… Шажки обмороженных ног муравьиных.Рассекли небеса две кровавых полоски.Чрево беса разверзлось — и в зимних долинахстуденистой медузой дрожат отголоски.Запевает по-волчьи зеленое пламя,у костров муравьиное утро теснится.Сновиденья луны шелестят веерами,и живому быку изрешеченный снится.Три слезы на лице у Младенца застыли.В сене видит Иосиф три терния медных.И плывет над пеленками эхо пустыни,гул оборванных арф и молений предсмертных.А рождественский снег по Манхеттену веетнад готической скорбью, подделанной грубо.И насупленный Лютер {144}ведет по Бродвеюслабоумных святош и хохлатых керубов {145}.
ЗАРЯ
Перевод А. Гелескула
У зари над Нью-Йоркомчетыре ослизлых опорыи вороньи ветра,бередящие затхлую воду.У зари над Нью-Йоркомступени безвыходных лестниц,где в пыли она ищетпечальный рисунок фиалки.Восходит заря, но ничьих она губ не затеплит —немыслимо завтра и некуда деться надежде.Голодные деньги порой прошумят над бульваром,спеша расклевать позабытого в парке ребенка.И кто пробудился, тот чувствует каждым суставом,что рая не будет и крохи любви не насытят,что снова смыкается тина законов и чисел,трясина бесцветной игры и бесплодного пота.Рассвет умирает, глухой от кандального лязга,в содоме заносчивых знаний, отринувших землю.И снова, кренясь от бессонницы, тянутся люди,как будто прибитые к суше кровавым потопом.