Любимая таю императора
Шрифт:
Я замираю, всё ещё стоя на четвереньках, и смотрю на него снизу вверх, и давлю смех, что прорывается изнутри.
— Всё… всё прекрасно, Рэн, — выдавливаю я сквозь приступ смеха. — У нас… философская беседа о… о природе бытия.
Рэн смотрит ещё мгновение на меня, на министра, который тоже начинает хихикать, прикрывая рот ладонью, потом коротко кивает:
— Понял. Прошу прощения за беспокойство.
Сёдзи закрываются так же тихо, как открылись, и мы с министром начинаем смеяться.
После лая и смеха, министр Сато поднимается с пола, отряхивает кимоно и произносит просто, как объявляют о завтрашнем дожде:
— До завтра, Нана-сама.
До завтра. Два слова, как два удара гонга. Завтра. Завтра будет ночь с министром. Настоящая ночь, не чайная церемония с лаем и ползанием.
Ночь, когда тело перестаёт быть своим и становится товаром, оплаченным заранее.
Следующий день проходит в странном оцепенении, будто я смотрю на себя со стороны, из-за полупрозрачной сёдзи. О-Цуру приносит скромный завтрак, порции меньше чем обычно — рис с маринованными сливами. Кажется эта порция может уместиться на паре монет.
К обеду приносят лапшу удон в бульоне с водорослями. На один глоток и я его выпиваю. Больше не положено.
Вечер приходит слишком быстро. Одевают снова — пятнадцать слоёв, но на этот раз кимоно проще, без журавлей и серебряных нитей. Тёмно-синее, почти чёрное, с узором из хризантем.
Министр Сато приходит, когда в саду уже сгустились сумерки, и цикады начали свою вечернюю песню.
Он здоровается, кланяется. Я отвечаю. Мы молча пьём чай. Формальность, которую нужно соблюсти.
Потом он подходит ближе. Садится рядом. И начинает раздевать меня. Медленно, методично, как разворачивает драгоценный подарок. Первый слой. Второй. Третий. Его пальцы неумелые, дрожащий от старости. Четвёртый слой. Пятый. Я стою неподвижно, как кукла, которую переодевают для другого представления.
К восьмому слою нетерпение накрывает меня, как волна. Хочется сорвать оставшиеся кимоно, покончить с этим ритуалом разворачивания. Но я стою. Жду. Потому что так положено.
Наконец остаётся только нагадзюбан. Он снимает и его.
Ложусь на футон. Деревянная подушка твёрдая под затылком, неудобная. В борделе подушки были мягкие, набитые гречневой шелухой. Здесь — твёрдое дерево, покрытое тонким шёлком. Символ статуса. Символ того, что я дорогая вещь, а не дешёвая шлюха.
Он ложится рядом. Тело его тяжёлое, дряблое. Кожа покрыта старческими пятнами, как листья перед опаданием.
Когда я была бордельной девкой, во время этого я считала. Считала, сколько у меня будет денег после. Пять монет — хватит купить дайфуку на рынке, те сладкие рисовые пирожки с пастой из красных бобов, которые продаёт старуха у северных ворот. Десять монет — можно купить ещё и гребень для волос, деревянный, с резными цветами. Пятнадцать — новые таби, белые, без дырок на пальцах.
Считала и мечтала. Но теперь, пока министр между моих ног, пока его лицо так близко к моему, что я чувствую запах саке изо рта и старость кожи, пока он пыхтит мне в щёку. О чём мне думать?
Денег мне не дадут. Я не получу ни монеты. Всё уходит Огуро, госпоже Мори, в содержание этого прекрасного чайного дома.
Дайфуку я могу съесть, когда захочу — О-Цуру принесёт на подносе, красиво разложенные.
Гребень у меня есть — лаковый, с инкрустацией перламутром, стоимостью в месячный заработок торговца рисом.
Думать не о чём. Мечтать не о чём.
Я устала считать толчки — сбивалась после тридцати, путалась, начинала заново. Поэтому начала стонать. Не от удовольствия — его нет и не было никогда. Стонать, словно мне больно, словно его орган такой большой, что едва помещается, что невыносимо терпеть эту полноту.
Ахх... Больно... Вы такой... большой, Сато-сама...
Это помогает. Мужчины любят думать, что они огромны, что причиняют эту сладкую боль. Министр ускоряется, пыхтит громче, лицо краснеет. Ещё несколько фрикций — и он содрогается, замирает, выдыхает с облегчением.
Всё. Кончено. Он получил своё удовольствие.
Тяжело слезает. Одевается, не глядя на меня. Благодарит формально, как благодарят за поданный чай. Уходит.
Я лежу ещё минуту, потом встаю. Ноги ватные, между ног влажно. Надеваю нагадзюбан. Выхожу в коридор. О-Цуру стоит у стены. Смотрит на меня. В глазах вижу что-то похожее на жалость. Или на отвращение. Или на то и другое сразу.
— Что смотришь? — спрашиваю резче, чем собиралась.
Она вздрагивает, отводит взгляд:
— Ничего, госпожа Нана... Простите...
Иду дальше. В саду под деревом стоит Рэн. Точит нож. Не поднимает головы, но я знаю — он слышал. Слышал пыхтение министра, мои стоны, скрип футона.
— Всё выполнила, — говорю, останавливаясь рядом. — Контракты будут подписаны. Огуро-сама будет доволен.
Он кивает. Продолжает точить.
— Теперь ты должен мне, — добавляю тише.
— Помню.
Ухожу в свою комнату. Закрываю сёдзи. Сажусь у окна. Смотрю в темноту сада.
Странно. В борделе клиенты были хуже — грубее, грязнее, жестокие иногда. Но там все девочки проходили через это. Мы были вместе. Делились историями, смеялись над уродливыми членами, над смешными звуками, которые издавали мужчины. Было легче, когда не одна.
А в этом чайном доме с его красотой и дорогими кимоно, с чаем за небольшое состояние и подушками из лакированного дерева — только я. Одна. Прохожу через это одна. Без других девочек, без их смеха, без их понимания.
Дорогая, красивая, одинокая шлюха.
Хуже ли это, чем быть дешёвой в толпе таких же?
Не знаю. Наверное, и то, и другое — разные оттенки одного и того цвета.
Ложусь на свой футон. Закрываю глаза. Но сон не приходит. Вместо него — воспоминания о том, как министр пыхтел, как его кожа пахла старостью, как О-Цуру смотрела с жалостью.
Утро приходит с запахом зелёного чая и варёного риса, но не О-Цуру приносит завтрак, а Рэн. Он входит бесшумно, ставит поднос на низкий столик. Рис в лаковой чаше, маринованные овощи, зелёный чай, от которого поднимается тонкая струйка пара. Большая порция. Поощрение.