Мертвые мухи зла
Шрифт:
– А... а жандармы?
– Я, милый, и есть жандарм. Ротмистр Отдельного корпуса, служащий Особого отдела Департамента полиции. Ты тут как-то по поводу интересов рассуждал...
И это знает, гад... А ведь это все было во сне. В мыслях. Вот ведь дельфин...
– Так вот: наши интересы в этой истории совпадают полностью. И хотя ты лично - чекист, а я - офицер Департамента...
– Нет больше твоего "департамента"!
– завопил яростно.
– Нет!
Кивнул согласно. Нет. Улыбнулся.
– А это важно? Ну? Будем трудиться? Или... сдашь меня?
Как же... Тебя "сдашь"... А то ты позволишь... Вон - рука в кармане, напряглась, там, поди, такой же браунинг, как и у Якова.
Кудляков (или как его там звали на самом деле) отрицательно покачал головой.
– Карман - обман, а револьвер - вот он...
– И медленно-медленно почесал шею под затылком, а потом молниеносно выдернул из-за воротника маленький, черненький. Вороненое дуло уставилось Ильюхину прямо в глаз.
Понял: стрелять не станет. Глаза выдали. Когда до выстрела полсекунды - глаза другие. Мертвеют они на мгновение...
– Понял, я все понял!
– покачал головой.
– Смотрю на тебя и лишний раз удивляюсь: вы ведь такая сила... А мы вас - тю-тю?
– Против лома - другой лом. У нас были знания, умение, числа только не было.
– А Суворов сказал - не числом, а умением?
– Это на войне. У бунта толпы, жестокого и беспощадного, иные законы, товарищ Ильюхин... Работай с государем, с семьей. Не теряй времени.
– А... может, ты - порекомендуешь меня?
– И, уловив в глазах холодный блеск, замахал руками: - Корабельная шутка, товарищ Кудляков. Ладно, последний вопрос: как на вашем языке птичьем называется все, что Юровский учиняет с... царем?
Кивнул, улыбнулся.
– Любознательность уместная... Так вот: офицеры и письма от их "организации" - это легенда, вымысел. Организация легендирована. Ведь на самом деле ее нет. Но Романовы должны поверить, и ты их предупредил. Государя, так? Ну, вот... Ты его, значит, инспирировал оной мыслью, идеей, задачей. По-русски - внушил.
– А... Как называется - ну, мое знакомство, что ли? С... государем?
– Называется "внедрение секретного агента". Точнее, в твоем случае, Юровский тебя "подставил" семье. Впрочем, это одно и то же. Потому что "подстава" - это один из методов "внедрения"; все понял, товарищ? Тогда запомни: у меня документы Кудлякова. Но я не Кудляков.
Брызнула первая, такая долгожданная зелень. Вспомнился дом на Гальянке, и Лысая гора вдалеке, и тополь у ворот - он с каждым годом набирал и набирал... Когда в двенадцатом призвали на флот, тополь поднялся так высоко, что приходилось задирать голову, чтобы увидеть верхушку. Шесть лет прошло, от родных ни слуху ни духу. А ведь осталась мать, сестра... Наверное, живы. Съездить бы, всего ничего - сто восемьдесят верст, да ведь не отпустит товарищ Юровский. А лайка Ярила, наверное, уже того... Когда уезжал, ему, бедолаге, было тринадцать. Для пса это предел...
С Вознесенской колокольни доносился унылый звон. Вот ведь церковь наша, умереть не встать! Ни одной веселой ноты. От рождения до смерти сплошные похороны. Ну ладно - Спаситель умер за нас. Для чего? Чтобы мы жили, и жили с избытком - сам читал в Евангелии. Улыбались, смеялись, ели-пили и рожали детей. А как в храм войдешь - повеситься, и только. Такое уныние, право...
С этими нелепыми мыслями подошел к забору. Уже хотел было позвонить, как вдруг калитка распахнулась, и выскочил бледный Юровский:
– Ты? Десять минут назад Николашка высунулся в форточку, и внешний часовой засветил ему из винтовки. Идиоты, мгла кромешная в мозгах!
– Мы же... хотим их... кокнуть?
– изумился.
– В чем же ваша печаль?
– Ладно, умник...
– ощерился Юровский.
– А то не понимаешь: задача всех одномоментно, понял? Если мы начнем по одному, по два... Товарищ Ленин этого не поймет. Никто не поймет. Усвой: мы их казним так, что весь мир содрогнется! Отчего, спросишь? От зверства нашего? Ничуть! Мы все сделаем так, что мир этот сраный будет еще сто лет гадать на кофейной гуще, что и как именно мы с ними сделали. И мочиться под себя от неведения, недоумения и ужаса! А наши лучшие писатели, газетчики, ораторы будут все время подливать, подливать - доходит? Один про то, другой - прямо противоположное, третий - на этих обоих обильным дерьмом. Мир никогда не узнает правды! Никогда! И в этом величие партии рабочего класса!
– Похоже было, что Яков Михайлович оппился спирта или скипидара - глаза вылезли из орбит, голос охрип, ступни ног притоптывают, руки ходят ходуном. Ильюхину стало не по себе...
– Мне что велите?
Юровский словно выходил из предутреннего кошмара.
– Я тут наговорил... Забудь. Это государственная тайна, так что нишкни. Я тебе... Да хоть всех дочек - по очереди! Хоть с царем - содомским грехом! Хоть что, понял? Тебе партия приказывает идти на все и жертвовать собою, лишь бы замысел партии, наш замысел - прошел. Любой ценой!
– Есть...
– Приложил ладонь к бескозырке. Ладно. Ты - погибай. А меня - уволь. И мы еще сыграем в игру. Только не по твоим правилам.
По лестнице за стеклом1 поднялся на второй этаж. Из-за дверей кухни доносились веселые голоса, внезапно они замолкли, и стройное пение возникло как во сне, когда рассказанная на ночь сказка вдруг становилась явью...
Осторожно приоткрыл дверь. Четыре девушки с распущенными волосами пели что-то незнакомое, печальное, рвущее душу. Две подавали выстиранное белье, две развешивали. Они были так похожи, так похожи в своих одинаковых юбках и кофтах, что в нарастающем недоумении никак не мог понять: а где же... Она?
Они заметили его и замолчали, застыв изваяниями. Только Мария - вот она, вот!
– улыбнулась:
– Вы? Я рада... А мы постирали белье и развешиваем. Для просушки. Оля, Таня, Настя, вы ведь помните этого господина? Он охраняет нас.
– Стережет...
– непримиримо уронила Татьяна.
– Я слышал из-за дверей ваш голос...
– признался Ильюхин.
– Вы читали стихи. "Верю... в солнце Завета...
– проговорил, и показалось, что свет померк, - вижу... очи... твои..."
Она смутилась, бросила быстрый взгляд на сестер:
– Это из Александра Блока. Мне случайно попался его сборник, такие удивительные стихи... Вот, послушайте: "У меня в померкшей келье - Два меча. У меня над ложем - знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Золотых очей..."
Анастасия, маленькая и толстенькая, сморщила нос.
– Глупость какая-то... То ли дело: "Ласточки пропали, а вчера порой..."
– Послушай, Швибз1, это из гимназического курса... И не "порой", а "зарей", - насмешливо проговорила та, которую Мария назвала "Таня". Высокая, лет двадцати, неприступная и высокомерная, это чувствовалось.
– Я не люблю стихов. В них одна только лень ума и глупость. Разве что стихи в прозе: "Как пуст и вял и ничтожен почти всякий прожитый день! как мало следов оставляет он за собою..."2 Разве не так?