ЖАНРЫ

Осип Мандельштам. Философия слова и поэтическая семантика

Меркель Елена Владимировна

Шрифт:

Интересно, что в один ряд с туманом и зиянием, то есть пространственными характеристиками, поставлены звуковые характеристики – звон и рыданья, которые оказываются внутренне противопоставленными слову. Значит, после забвения слова остается пустота, заполненная туманом и звоном. То, к чему призывал Мандельштам в 1910 г. («И, слово, в музыку вернись…»), сейчас его отвращает и пугает.

В следующей строфе сам лирический герой как бы оказывается в царстве мертвых. Забвение оказывается аналогом смерти, и это сравнение выглядит не случайным: Лета в древнегреческой мифологии есть персонификация забвения, а не только река в царстве мертвых, испив воду которой умерший забывает свою земную жизнь.

Смертные противопоставлены умершим душам по принципу любви/ее отсутствия, именно любовь инспирирует процесс вспоминания, узнавания, то есть любовь связана с памятью, а забвение и смерть наделены качеством безлюбости. «Слепой узнает милое лицо, едва прикоснувшись к нему зрячими перстами, и слезы радости, настоящей радости узнаванья, брызнут из глаз его после долгой разлуки. Стихотворение живо внутренним образом, тем звучащим слепком формы, который предваряет написанное стихотворение. Ни одного слова еще нет, а стихотворение уже звучит. Это звучит внутренний образ, это его осязает слух поэта» (2, 171).

Последнее суждение позволяет по-новому интерпретировать смысл «Ласточки». Стихотворение, собственно, о процессе творчества, о тех потаенных путях создания стихотворения, когда слов еще нет, а образ уже звучит, жив внутренней формой. И вот на этом этапе возникает опасность недовоплощения: словесно недовоплощенный образ и есть та самая бескрылая «мертвая ласточка», а вернее, ее тень, которая всегда останется в сознании.

Таким образом, стихотворение противопоставлено, с одной стороны, тютчевскому «Silentium», его тезису «мысль изреченная есть ложь», мандельштамовскому «Silentium», а с другой стороны, находится в смысловом контрапункте с блоковским «Художником» (1913).

Оба стихотворения близки по смысловым структурам: и в первом, и во втором речь идет о процессе созидания поэтического произведения – муках творческого воплощения, только у Блока – удавшегося, а у Мандельштама – неудавшегося.

В смысловом развертывании обоих стихотворений наблюдается нанизывание иррациональных, альтернативных мыслеобразов. Ср. у Блока:

С моря ли вихрь? Или сирины райскиеВ листьях поют? Или время стоит?Или осыпали яблони майскиеСнежный свой цвет? Или ангел летит? [60]

60

Блок А. Собр. соч.: в 8 т. Т. 3. М.; Л., 1960. Т. 3. С. 145.

Ср. у Мандельштама:

И медленно растет, как бы шатер иль храм,То вдруг прокинется безумной Антигоной,То мертвой ласточкой бросается к ногам,С стигийской нежностью и веткою зеленой.(1, 131)

Перечисление возникающих ассоциаций, мгновенно сменяющих друг друга (что нашло отражение в одинаковых синтаксических конструкциях: или…, или…, или… – у Блока.; иль…, то…, то… – у Мандельштама), создает эффект неуловимости, эфемерности образов, которые надо хоть как-то обозначить, «закрепить».

Причем и у Блока, и у Мандельштама пред-творчество, его протосемантическая стихия даны в виде «звона», нерасчлененного звучания (ср.: «Легкий, доселе не слышанный звон» – у Блока; «туман, звон и зиянье» – у Мандельштама). У Блока «звон» рассматривается как нечто, что должно спасти его душу, творчество, что открывает путь в трансцендентность. Но проклятием для поэта, по Блоку, является то, что он замыкает эту трансцендентную сверхчувственную весть в чувственные формы и тем самым лишается возможности обрести желанное бессмертие: слово-символ становится отвлеченным словом-понятием.

Соприкосновение со «звоном» должно обеспечить рождение «новой души», то есть перехода ее в некое высшее качество, причем без посредства слова. Но тут появляется новый агент – «творческий разум», который разрушает экстатическое состояние слияния души с «горней» вестью и который «закрепляет и убивает» эту весть. Словесное творчество оказывается «убийством». С одной стороны, оно лишает душу бессмертия, мешает погрузиться в стихию музыки, с другой стороны, умерщвляет «музыку сфер» посредством перевода ее в словесно закрепленную форму, которую поэт олицетворяет в образе птицы с подрезанными крыльями, символизирующей завершенность творческого процесса, убийство вдохновения:

И замыкаю я в клетку холоднуюЛегкую, добрую птицу свободную,Птицу, хотевшую смерть унести,Птицу, летевшую душу спасти.<…>Крылья подрезаны, песни заучены…. [61]

У Мандельштама повторяется множество элементов блоковского стихотворения, так что возникает ощущение буквальной полемики. Так, «слепая ласточка <…> на крыльях срезанных» – это отнюдь не воплощенное, оформленное слово, а слово как раз не рожденное, возвращенное в беспамятство. Образ изувеченной птицы относится не к завершенному творческому процессу, а к процессу оборванному, не смогшему влиться в создание произведения. Потенции Слова-Логоса, таким образом, остались нереализованными, и оно осталось бесплотной мыслью.

61

Блок А. Указ. соч. Т. 3. С. 145.

Причем в стихотворении Мандельштама совершенно изменена структура творческого субъекта. Если у Блока – стремление лирического героя слиться с досемантизированным звучанием, как бы уйти в потусторонний мир, то у Мандельштама – ужас перед этим «беспамятствующим», еще на уровне музыки остающимся словом. И наоборот, если у Блока стремление разума «осилить», «закрепить» в слове «легкий, доселе не слышимый звон» подвергнуто проклятию, то стихотворение Мандельштама проникнуто мольбой об умении распознать в «мучительном» музыкальном потоке («рыданье Аонид») завершенные смыслообразы и передать их в чувственно воспринимаемых формах:

О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,И выпуклую радость узнаванья.Я так боюсь рыданья Аонид,Тумана, звона и зиянья.А смертным власть дана любить и узнавать,Для них и звук в персты прольется,Но я забыл, что я хочу сказать,И мысль бесплотная в чертог теней вернется.(1, 131)

Проклятость состояния мандельштамовского героя – в том, что когда императив музыки не может быть реализован в слове, то сама мысль оказывается бесплотной и возвращается в «царство мертвых». Для Мандельштама смерть связана с понятием небытия, отсутствия, провала, что в стихотворении выражено в лексеме – «зияние», а на фонетическом уровне это зияние воплотилось в скоплении трех гласных на стыке слов «рыданья Аонид». Причем возвращение слова в «чертог теней» соответствует и погружению души поэта тоже в «царство мертвых» (ср. с близким по смыслу стихотворением: «Когда Психея-жизнь спускается к теням…»). Душа, по Мандельштаму, может по-настоящему родиться на свет только вместе со словом.

Итак, в стихотворении Мандельштама все акценты, расставленные Блоком, оказываются перевернутыми. В одном случае высшим рангом обладает несказанное, и его воплощение связано с резко негативными эмоциями. В другом случае лишь наделение мыслеобраза звукосмысловой – зримой и осязательной плотью – имеет наивысший онтологический статус [62] , тогда как невоплощенное граничит с небытием и внушает ужас.

Фактически в контрапункте двух текстов выражено противостояние двух течений. Для поэта-символиста реальное слово – лишь материальный знак, приблизительно передающий звуки небес, а само воплощение этого знакового соответствия лишает поэта возможности приобщиться к неведомому, а значит – и бессмертия. Для поэта-акмеиста же существовать значит ответить на зов еще не рожденного слова, дать ему возможность жить в четких, завершенных формах. А сбой в творческом процессе – невозможность для слова родиться – ввергает поэта-акмеиста в состояние смертной тоски.

62

Ср.: Фаустов А. А. Миф как зрение и осязание: Введение в художественную онтологию Мандельштама // «Отдай меня, Воронеж…»: Третьи международные мандельштамовские чтения. Воронеж, 1995. С. 234–240.

Поделиться с друзьями: