Заблудившись в комнате смеха
Шрифт:
А с того, ответил U, хотя ему определенно и довольно часто казалось, что он всего-навсего играет свою роль или роли, он и понятия не имеет, кто такой в действительности этот актер, который играет, в то время как даже самый твердолобый сторонник метода Станиславского, скорее всего, признает, если взяться за него всерьез, что даже в середине акта, на сцене, он в состоянии помнить о собственной внесценической идентичности. Я скажу больше, значительная часть так называемой «драмы» Т, фактически большая половина его жизни, прошла незамеченной, поскольку состояла исключительно из внутренних диалогов, из интроспекции, выразить которую визуальными сценическими средствами крайне трудно. К примеру, он никому не говорил о растущей уверенности в том, что он являет собой вымышленное действующее лицо, а поскольку он не был предрасположен к разговорам вслух с самим собой, «зритель», «посторонний наблюдатель» вполне мог составить о нем впечатление как о веселом, общительном и жизнерадостном человеке, нимало не подозревая, что, и так далее. Оно, конечно, можно легко себе представить, что вдобавок к выраженным словесными средствами чувствам и мыслям царя Эдипа на душе у него еще много всякого происходит; в головах и душах персонажей и актеров может разыгрываться любое количество невидимых миру драм, относительно которых аудитория будет пребывать в таком же неведении, как жена и друзья V относительно его растущей внутренней убежденности в том, что он — персонаж вымышленный. Однако по всему выходит, что средой его обитания и способом жизни является художественная проза — причем рассказанная либо от первого лица, либо от третьего, но традиционно всеведущего.
И почему это, с легким чувством раздражения удивлялся про себя L, люди, к примеру К или М, берутся писать такую чушь, тогда как жизнь так прекрасна, и так болезненно остра, и полна таким невероятным разнообразием людей, мест, ситуаций — и занятий, отличных от сознающей собственную ущербность и в конечном счете пустой интроспекции? И почему это, дивился N, и так далее, как М, так и О, и так далее, тогда как мир вот-вот взорвется? И почему это, и так далее, и так далее, и так далее, тогда как слово, которое было вначале, ныне, судя по всему, приближается к концу своего пути? Неужели меня несет вот так без остановки ad libitum и ad infinitum, дивился я, только для того, чтобы не допустить повествователя до пистолета? Что же это за история такая, где драма неизменно вынесена за скобки? Если утонет Синдбад, с жизнью расстанется Шехерезада; и вот загадка — чья же шея стоит у нее перед глазами?
II
Уничтожив написанное, как он хотел бы уничтожить незадавшиеся страницы своей собственной жизни, он начал историю заново, решив на этот раз воздержаться от неприкрытого и нарочитого обсуждения самого процесса наррации, а вместо этого самым что ни на есть непосредственным образом рассказать о перипетиях внутренней убежденности своего персонажа в том, что он есть вымышленный персонаж в художественном прозаическом тексте, организовать из них, если получится, драматически восходящий событийный ряд, в интересах будущего читателя, и довести его (ряд) до впечатляющей кульминации и, если выйдет, до развязки.
Было у него такое нехорошее ощущение, что то средство и тот жанр, в которых он работал, — единственные, к которым он чувствовал хоть какое-то призвание, — по сути, обречены, если и вовсе не мертвы уже давным-давно. Сама эта идея пришлась ему по душе. Одним из самых счастливых и преуспевших в жизни людей из всех, кого он знал, был кузнец старой закалки, который, и так далее. Ему пришло на память самое большое за всю историю парусное судно, Франция II, построенное в Бордо в 1911-м не только когда, но и в силу того, что эпоха парусного флота безвозвратно ушла. Другие подобного рода феномены, которые вдохновили и утешили его: огромная летающая лодка Геркулес, цеппелин Гинденбург, пушка под названием Царь-пушка и побивший в свое время все рекорды пик индекса Доу-Джонса в 381.17 пунктов, пришедшийся на 3 сентября 1929 года [42] .
42
То есть меньше чем за два месяца до «черного четверга» (24 октября 1929 г.), с которого принято вести официальный отсчет начала «Великой депрессии».
Было у него такое нехорошее ощущение, что то общество, в котором он продолжал существовать, — единственное, с которым он чувствовал хоть какую-то связь, — по сути, обречено, если не, и так далее. Он знал, вне всякого сомнения, что тело, в котором он обретается, — единственное, и так далее — по сути, и так далее. Сама идея, и так далее. Он уже на протяжении тридцати шести лет, без нескольких часов, был одним из трех миллиардов, плюс-минус пятьсот миллионов, обитателей нашей броуновской пылинки, и, будучи при этом белым мужского пола гражданином Соединенных Штатов Америки, имел в распоряжении еще тридцать шесть лет плюс несколько лишних часов для того, чтобы тем или иным способом решить, если, конечно, не врет статистика, а какого бы, спрашивается, ляда ей врать, или если ему внезапно не скостят срок.
Писал ли он ради своих читателей? Эта фраза приобрела доселе несвойственное ей метафизическое измерение. Неопределенность. Если его жизнь представляла собой художественное повествование, она состояла из трех основных элементов — того, кто, того, что, и того, кому рассказывают, — и каждый зависел от двух других, но по-разному. Его автор мог бы рассказать историю о каком-нибудь другом персонаже или какую-нибудь другую историю о том же самом персонаже, которому, к примеру, рассказывают, да и сам он мог бы сделать то же самое с самим собой как персонажем в роли автора; его «читатель» очень даже просто мог бы взять и почитать какую-нибудь другую историю, чего ему от души можно и посоветовать; однако его собственная «жизнь» целиком и полностью зависела от некой исходной, непреложно заданной в свое время вполне конкретным автором, а впоследствии точно так же будет зависеть от некой читательской заданности. Из данного соображения вытекает целый ряд других соображений, одни совсем уже скучные, а другие не совсем. Бессмысленно взывать к автору собственного текста, о котором, кстати сказать, ему даже и думать было противно. Только подумать, как он забавляется со своими персонажами и насколько он при этом доволен собой! Он и сам, бывало, грешил чем-то подобным, а потому терпеть этого не мог. Подумать только, какая гнусная ухмылка станет расцветать на его или на ее лице, по мере того как из-под его «пера» будут одно за другим выходить «слова», сквозь которые начнет непристойно просвечивать его, протагониста, несложившаяся внутренняя жизнь! Ах, как он ошибся в природе своего повествования; оно представлялось ему огромным, длиннее, чем у Пруста, длиннее, чем у любого немца, длиннее, чем «Тысяча и одна ночь» в десяти томах ин-кварто. Более того, ему казалось, что оно должно быть многословным и скучным реалистическим текстом в духе tranche-de-vie [43] , не скрашенным даже весьма сомнительными прелестями «живописных сцен» из жизни дна, подробнейшими описаниями, разнообразием увлекательных персонажей и зарисовок, — короче говоря, скучнее некуда, что-то такое, чего он по собственной воле не стал бы не только писать, но и читать. Теперь он понял, что его автор вполне мог быть похож на него самого или на протагониста понемногу выползающей из-под его пера истории. Подобно ему и его упомянутому выше персонажу, его автор вполне мог оплакивать неуклонное обветшание гуманизма, сход на нет savoire-vivre [44] , и так далее; восхищаться вышедшими из моды добродетелями вроде верности, храбрости, такта, сдержанности, дружеского расположения, самоконтроля, и так далее; предпочитать художественную литературу, коей свойственны захватывающие дух сюжеты, персонажи, в которых можно влюбиться, и они же самые, которых можно искренне возненавидеть, поступки и речи, которые могут глубоко тронуть душу, и так далее. Он тоже мог предпринять — или хотеть предпринять — последнюю отчаянную попытку избавиться от собственной выдуманной природы и достичь фактологической реальности, или уж по крайней мере переселиться в какой-нибудь более привлекательный текст, если даже ему не суждено стать в нем главным действующим лицом, все что угодно, только бы не оказаться, подобно автору этих строк, намертво привязанным к некоему более или менее безнадежному tour de force [45] . Для него попытка найти взаимопонимание с такого рода автором была столь же бессмысленна, как для одного из его собственных творений была бы, и так далее.
43
Букв.: кусок, ломоть жизни (фр.).
44
Светскость, обходительность, хорошие манеры (фр.).
45
Упражнение в технике, проба сил, сложное дело и т. д. (фр.).
Но читатель! Если даже его автор был его единственным читателем, так же как и он сам был единственный читатель выползающей из-под его пера прозы, в виде выползающего в данный момент из-под его пера предложения, а его протагонист своей собственной, и так далее, его персонаж как читатель не был аналогичен его персонажу в качестве автора, и этот факт вполне можно было бы использовать в своих интересах. Полная неопределенность.
Едва лишь он собрался всерьез проанализировать подобную возможность, в коричневый кабинет без стука вошла одна из его любовниц, которых у него не было вовсе. «Любовная страсть, — заявила она, — которую лично я рассматриваю как один из факторов, не менее значимых для достойного прижизненного существования, нежели все перечисленные выше ценности, и которая, как я могу заключить из самого факта моего здесь присутствия, является весьма значимой и для тебя, не играет в твоей жизни роли, достаточно значимой для того, чтобы оправдать сам факт моего здесь присутствия. Фактически, она вообще не играет почти никакой роли в твоей преисполненной воображения и/или воображаемой жизни. Я говорю тебе все это вовсе не для того, чтобы задеть, ибо считаю тебя столь же способным на вышеупомянутое чувство, как и любой другой (воображаемый) наделенный богатым воображением, глубоко чувствующий мужчина в хорошей физической форме, находящийся с большей или меньшей степенью точности ровно в середине нашего с тобой жизненного пупособным на вышеупомянутое чувство, как и любой другой (воображаемый) наделенный богатым воображением, глубоко чувствующий мужчина в хорошей физической форме, находящийся с большей или меньшей степенью точности ровно в середине нашего с тобой жизненного пуокойного регистра чувств, свойственных семейной жизни, невзирая на тот факт, что наслаждаться оными тебе в равной степени мешает — если и не вовсе отравляет тебе их — твоя по сути своей романтическая, буйная, безответственная, смерти взыскующая фантазия. В. С. Притчетт, английский писатель и критик, весьма емко описал данную ситуацию в своем эссе, которое он вскорости напишет и опубликует, о Флобере, чье творчество, напишет он, представляет собой последовательность самых жгучих желаний и маниакально-навязчивых страстей, уходящих корнями в ужасные, сугубо чувственные, садистические импульсы. Каковые обращаются в нечто девственно-чистое и мистически насыщенное только для того, чтобы, насытясь, отупеть и забыть обо всем. После чего патологическая скука выводит нас к финальной жажде смерти и небытия — вот вам готовый романтический синдром. Если, справедливости ради, мы попытаемся хоть как-то дефинировать понятия ужасного и садистического, а также признаем, что насыщение и желание пострадать за других отчасти связаны между собой, то данное описание, несомненно, вполне применимо к одной из значимых сторон твоей личности и твоего творчества; и, несмотря на то что существуют, столь же несомненно, иные аспекты твоей личности и твоего творчества, порою даже диаметрально противоположные, суть проблемы все-таки состоит в том, что ты избрал для себя присущую семейной жизни меру радостей и ответственности — а по большому счету, откровенно буржуазный способ существования — пожертвовав ради этого насыщенной духом, но и более опасной атмосферой, присущей менее стабильному, но зато куда более яркому способу жизни. Подобный выбор весьма похвален в том случае, если ты мирянин, непрофессио¬нал, и даже сущностно важен, поскольку речь идет о сохранении социальных устоев и самой ткани общественного существования, без которых никакая культура была бы попросту невозможна. Но для художника, а тем более для писателя, материалом коему традиционно служат людские горести и страсти, он равнозначен смертному приговору. Ты его сделал, а потому — доброй ночи тебе, и прощай: быть может, навсегда».
Как только она ушла, он потянулся за коробочкой со снотворным, лежавшей про запас в ящике стола, и не стал его принимать только потому, что пытался одновременно дописать предложение — а предложение он при этом сам же трусливо растягивал и растягивал, жертвуя риторическим эффектом, поскольку понял, что, и так далее. Кроме того, торопливо добавил он, у него еще не было времени как следует описать свою гостью, на радость сытому и готовому, в пределах разумного, жертвовать собой читателю: она была очень даже хорошенькая, та, которую он так в конце концов и не стал описывать на радость, и так далее, поскольку и внешность ее, и характер отличались редкостным непостоянством. Ее вмешательство в творческий процесс вдохновило его на несколько фраз о том, в какой степени художественное творчество неизбежно делает его частную жизнь достоянием гласности, хотя в данном случае о каких бы то ни было посягательствах на нее можно было говорить лишь в ничтожно малой степени, в сравнении с тем, что обычно приносит с собой его профессия. Речь идет о том, что, хотя он и не брал персонажей и ситуации непосредственно из реальной жизни, и не позволял ничего подобного своему автору-протагонисту, любой более или менее внимательный читатель его oeuvre [46] , его чего, вполне мог умозаключить, что автор этих текстов боится, к примеру, шизофрении, импотенции творческой или сексуальной, самоубийства — а проще говоря, боится и жить, и умереть тоже боится. Его художественная проза была весьма озабочена такого рода страхами, помимо всего прочего, чем она тоже была всерьез озабочена. Хот дог. Что же касается выползающего из-под его пера предложения, то ведь в конце концов он не был уж таким не могу каким шизофреником, и импотентом не был, ни в том, ни в другом смысле, и до сих пор не застрелился, — но вот беда, вечно приходится переживать за следующее предложение. Вечно приходится переживать за следующее предложение. В общем, спешно подвел он черту, подобное ограниченное саморазоблачение не представляет собой состава преступления, показывая в истинном или несвете настолько малую часть его личности, неразличимо крошечный отрезок его жизни — и даже такого рода обобщения, сделайся они достоянием гласности, никто не сочтет достойными внимания, разве только в смысле полного отсутствия чего-либо действительно достойного внимания. Ну что ж, продолжать-то будем.
46
Творений, произведений (фр.).
Памятуя о том, что он не довел до конца высказанную ранее мысль о возможности получить из ситуации vis-a-vis с читателем некую выгоду (если честно, теперь он уже сознательно оттягивал необходимость вернуться к этой теме, предчувствуя, что она может стать кульминацией всего рассказа), он старательно разработал пару вспомогательных вопросов, прекрасно отдавая себе отчет в том, что испытывает, и даже исчерпывает, терпение, сколько его там ни осталось, читателей, сколько их там ни осталось, чьих бы то ни было старательно разработанных, но занимающих место и время вспомогательных вопросов. Является ли роман его жизни, к примеру, неким roman a clef [47] ? К этому жанру он относился ничуть не менее презрительно, чем ко всем прочим вышеупомянутым; однако при том, что при составлении и написании вводной, организованной вокруг наречия «презрительно», конструкции ему казалось само собой разумеющимся, что лично в нем не «выведен» никто другой, как не является он и актером, играющим самого себя, к тому времени, как он добрался до основного предложения, ему пришлось признать, что ответа на этот вопрос попросту не существует, поскольку тот «настоящий» человек, которому он соответствовал бы в roman a clef, сам по себе не будет включен в roman a clef а персонажи подобных романов обычно и понятия не имеют о такого рода раздражающих соответствиях.
47
Роман с ключом (фр.).
Равно не имеющим ответа был, к примеру, вопрос о том, когда «его» история (он воспринимал ее так для пущего удобства и утешения, хотя прекрасно понимал, что может и не являться в ней центральным действующим лицом; это может быть история его жены или одной из дочерей, его воображаемой любовницы или человека-который-как-то-раз-чистил-ему-дымоход) началась. Вполне вероятно, что с момента его рождения или даже на несколько поколений раньше: Bildungs-roman [48] , Erziehungsroman [49] , roman-fleuve [50] ! Весьма вероятно, что именно в этот момент он окончательно уверился в собственной вымышленности: вот с этого и нужно бы начать, так же как он начал этот пассаж, выползающий в данный момент из-под его пера. Если дела обстоят именно так, то, выходит, ни годы детства, ни отрочества, ни юности не являются «реальными» в первичном смысле этого слова, но всего лишь «предысторией», состоящей из нескольких умело расположенных вводных измышлений, быть может, намеренно создающих превратное впечатление, или своего рода вставных новелл, быть может, неоправданных с точки зрения основных доминант его нынешних воспоминаний и размышлений. Бог, так сказать, упас своих читателей от тяжеловесных и надуманных экспозиций, каковые имеют обыкновение начинаться где-нибудь в сельской местности невдалеке от *** в июне *** года автору романа *** пришло в голову, что его собственная жизнь могла оказаться ***, в котором он сам мог играть роль главного или же второстепенного персонажа. В это самое время он находился в обшитом дубовыми панелями кабинете старого семейного летнего дома; сквозь лавандовый полог истерии он увидел, что его жена снова решила стать подлежащим в этом придаточном предложении, которое само по себе служит прямым дополнением к его собственному наблюдению. Она была очень даже хорошенькая, та, которую он не стал описывать, ибо придерживался раз и навсегда принятого правила: не тянуть персонажей из жизни в текст, как будто на виселицу. Н-да, так себе шутка. Отшвырнув свою докучную историю прочь, он нетерпеливо распахнул застекленные двери, ведущие из кабинета к почти отвесному спуску от достигнутых некогда высот к почти неизбежной депрессии.
48
Роман воспитания (нем).
49
Роман становления (нем.).
50
Многотомный роман, роман с продолжением (фр.).
Он упорно цеплялся за свое повествование, но диспропорция между огромным количеством рассуждений и практически полным отсутствием действия, между рациональной и драматической его составляющими, вгоняла его в депрессию. Однажды он слышал критическое мнение о «Гамлете» как о простой последовательности монологов, кое-как скрепленных совершенно неправдоподобным сюжетом; он был живой свидетель итальянской оперы, в которой драматические сцены служили всего лишь необязательными вставками между ариями, чтобы зрители хотя бы время от времени могли передохнуть. Если он и вправду не воспринимал свою «настоящую» жизнь всерьез даже тогда, когда она в буквальном смысле слова брала его за горло, данный факт ничуть не помогал ему в понимании того, является ли данный факт причиной или следствием невыносимой занудливости написанной им истории или же он и то и другое разом.