Джордано Бруно и герметическая традиция
Шрифт:
Найдешь ли ты мужчину, лучшего или хотя бы только подобного божественной Елизавете (diva Elizabetta), царствующей в Англии? Так как она столь одарена, возвышенна, находится под покровительством и охраною небес, пользуется их поддержкою, то напрасна была бы попытка принизить ее значение иными словами или силами. Разве есть среди знати кто-нибудь более героический, среди носящих тогу – более ученый, среди советников – более мудрый, чем эта дама, самая достойная из всех людей во всем государстве?[39]
Через много лет, отвечая венецианским инквизиторам, Бруно возьмет назад эти похвалы "еретическому государю":
Спрошенный: – Восхвалял ли какого-либо еретика или еретических государей, поскольку прожил так много времени в их обществе? За что именно восхвалял и с какими намерениями?
Ответил: – Я восхвалял многих еретиков, как и еретических государей. Но восхвалял не за то, что они – еретики, а исключительно за добродетель, которая была им свойственна. И я не хвалил их никогда как религиозных и благочестивых, не пользовался какими-либо подобными религиозными терминами. В частности, в своей книге "О причине, начале и едином" я восхваляю королеву Англии и называю ее божественной, но присваиваю это наименование не в качестве религиозного атрибута, а в виде известного рода эпитета, подобно тому как древние имели обыкновение давать их государям. Такой обычай существует в Англии, где я находился, когда писал эту книгу; там обычно дают королеве титул "божественная". Тем более могло прийти мне на мысль называть ее так, что она меня знала, ибо я постоянно была при дворе совместно с послом. Сознаюсь, что впал в заблуждение, восхваляя эту женщину-еретичку и в особенности присваивая ей наименование "божественной"[40].
Более показательны, однако, чем это место из диалога "О причине…", похвалы Елизавете в "Великопостной вечере", о которых он не сказал инквизиторам. Там он сулит английской королеве бескрайнюю, мистическую всемирную империю. Здесь Бруно присоединяется к тому мистическому империализму (составлявшему часть культа королевы-девственницы), символом которого было ее имя "Астрея", то есть богиня справедливости золотого века, ставшая по уходе с земли созвездием Девы:
Я говорю о Елизавете, которая по титулу и королевскому достоинству не уступает ни одному королю на свете. По рассудительности, мудрости, благоразумию и по управлению с ней не легко может быть сопоставлен кто-либо другой на земле, владеющий скипетром… Если бы власть фортуны соответствовала бы и была равна власти великодушия и ума, следовало бы, чтобы эта великая Амфитрита расширила границы и настолько увеличила периферию своей страны, чтобы она, как ныне включает Британию и Ирландию, так включила бы другое полушарие мира, чтобы уравновесить весь земной шар, благодаря чему ее мощная длань полностью подлинно поддерживала бы на всей земле всеобщую и цельную монархию[41].
Применение к Елизавете, воплощающей в этом пассаже Единое в его функции правителя империи или вселенной, имени "Амфитрита" связывает, возможно, эту мистическую империю с той Амфитритой, которая в "Героическом энтузиазме", когда достигнуто созерцание божества в природе, предстает как источник всех чисел, всех видов, всех идей, как Вселенная-монада.
Более того, "Героический энтузиазм" связан с культом Елизаветы самыми неожиданными и тонкими способами. В посвящении Сидни королева появляется в качестве "той единственной Дианы", а про эпизод с девятью слепцами сказано, что он происходит в стране, "penitus toto divisus ab orbe" ["от всего отрезанной мира"], то есть на Британских островах, которые расположены "в лоне Океана, в груди Амфитриты, божества"[42]. А при описании просветления девяти слепцов в самом тексте связь с Англией и Елизаветой выражена еще отчетливее. Когда девять слепцов после всех странствий приходят на Британские острова, то встречают "прекрасных и грациозных нимф отца Темзы", среди которых первенствует одна, и в руках у этой Одной чаша открывается сама собой – зрение обретено, девять слепцов становятся девятью Просветленными[43]. Ясно, что та Одна, в чьем присутствии сама собой открывается мистическая истина, – это и единственная Диана, и Амфитрита, короче – "божественная Елизавета" (подозрения инквизиторов на этот счет были оправданны). То есть она и есть тот земной властитель, от которого Бруно ждет осуществления своего необычайного Завета.
Я полагаю, что "Героический энтузиазм" отражает еще одну сторону культа королевы. Я имею в виду то грандиозное возрождение рыцарства в ее царствование, которое выразилось в Турнирах Воцарения, когда рыцари представляли Елизавете свои щиты с девизами. В "Героическом энтузиазме" несколько эмблем, или imprese, даны в виде щитов, вносимых героическими энтузиастами[44]. Как я написала в другом месте, если кто-то захочет заняться тем неудобовразумительным смыслом, который можно извлечь из щита с импрезой на Турнире Воцарения, "то лучшим способом будет прочесть рассуждения Бруно о щите, скажем, с Летящим Фениксом и девизом "Fata obstant" ["Судьба препятствует" – в рус. пер.: "Противостоят судьбе"]; или с дубом и словами "Ut robori robur" ["Как силе сила" – в рус. пер.: "Силе противостоит сила"]; или – еще темнее – о щите, где только солнце, два круга и всего одно слово – "Коловращение" [в рус. пер.: "Вращаясь, движется по окружности"]"[45]. Образность Турнира Воцарения задал Дивертисмент в Вудстоке 1575 года, темой которого был такой сюжет: слепой отшельник Гемет обрел зрение, оказавшись в лучшей стране мира перед лицом лучшего властителя[46]. Дивертисмент в Вудстоке был издан в том же 1585 году[47], что и "Героический энтузиазм". Как я написала, "возможно, Бруно, симпатизировавший, как видно из многого, культу Елизаветы, сознательно связал свои философские диалоги с рыцарским романом, сплетенным вокруг Королевы-девственницы"[48].
К английским рыцарям, придворным и королеве Бруно относился совсем не так, как к оксфордским "педантам", которые изгнали своих предшественников. Он, судя по всему, считал английское общество разбитым надвое – он был понят, был как у себя дома в самых потаенных закоулках королевского культа, но был совершенно враждебен другим сторонам елизаветинского мира. А что вхожесть Бруно в самые узкие придворные круги не была его личной выдумкой, ясно из того, что его поэтические образы отразились в самых заумных произведениях елизаветинской поэзии.
Всю тему влияния Бруно в Англии нужно исследовать заново и под совершенно новым углом зрения.
Глава XVI. Джордано Бруно: Второй приезд в Париж
Так, как в Англии, Бруно никогда писать уже не будет. Хотя бы потому, что он ничего уже не напишет на итальянском, который был ему удобней, чем латынь. Дж. Аквилеккиа предположил, что в Англии Бруно писал по-итальянски под влиянием новых течений в английской науке и философии, использовавших живой язык[1]. А диалогическая форма, к которой он обращался в лондонских сочинениях (за исключением "Тридцати печатей", которые, кстати, написаны по-латыни), отвечала его выдающемуся драматическому дарованию. Он сознавал в себе этот дар и говорил, что выбирает между трагической и комической музой[2]. Хотя пьес он в Англии не писал, в диалогах есть блестящие, хотя и шутовские сцены – например, между педантами и философом в "Вечере". В Англии таланты Бруно развивались в поэтическом, в литературном направлении, возможно, потому, что это был последний благополучный период его жизни. Живя в Англии, он чувствовал поддержку и защиту – если и не самого французского короля, то уж точно французского посла, который, судя по всему, был к нему очень расположен и у которого он жил так благоустроенно, как, наверное, никогда в жизни. И, безусловно, Бруно вдохновляли горячие отклики на его идеи. Далее, несмотря на всю грубую толкотню на улицах[3], жизнь в Англии была гораздо спокойнее, чем в любой европейской стране, – что для Бруно служило еще одним поводом восхищаться "божественной Елизаветой":
Ее… счастливый успех, которым с благородным восхищением любуется наш век. В то время как Тибр бежит оскорбленный, По угрожающий, Рона неистовствующая, Сена окровавленная, Гаронна смятенная, Эбро бешеный, Тахо безумствующий, Маас озабоченный, Дунай беспокойный, Елизавета в тылу Европы блеском очей своих уже более 25 лет успокаивает великий океан, который, непрерывно сменяя прилив на отлив, радостно и тихо принимает в свое обширное лоно свою возлюбленную Темзу; она же, далекая от всякого беспокойства и неприятности, безопасно и весело движется, извиваясь среди зеленых берегов[4].
В октябре 1585 года Мовиссьер, французский посол, был отозван из Англии, и Бруно уехал вместе в его свитой. Переправа через Ла-Манш вышла неудачной – корабль ограбили пираты[5]. А когда путешественники приехали в Париж, стало ясно, что Сена действительно вскоре потечет кровью. Положение было крайне тяжелое. Гиз, при поддержке испанцев, уже мобилизовал свои силы; в июле 1586 года Генриху III пришлось заключить Немурский трактат, отменявший права, прежде дарованные гугенотам. Фактически король сдался Гизу и крайне реакционной католической Лиге, за которой стояла Испания. В сентябре происпански настроенный папа Сикст V издал буллу против Генриха Наваррского и принца Конде, в которой говорилось, что, будучи еретиками, эти члены королевской семьи не имеют прав на французский престол. Из-за этого шага война стала неизбежной. Проповедники Лиги оглашали Париж кровожадными проповедями, а неудачливый король все чаще затворялся ради молитв, появляясь на людях только в угрюмых покаянных процессиях. Итак, пока Бруно не было в Париже, ситуация резко ухудшилась, а это значило, что на королевскую поддержку он уже не может рассчитывать. Собственно, ухудшением ситуации был вызван и отзыв Мовиссьера – его место в Англии занял Шатонеф, сторонник герцога Гиза[6]. Прошли времена и для трапез во французском посольстве, и для загадочной любовной поэзии его обитателей. А Филип Сидни, которому эта загадочная любовная поэзия была посвящена, уехал из Англии через месяц после Бруно, чтобы сражаться с испанцами в Нидерландах, где в следующем году и был убит.
Венецианским инквизиторам Бруно сказал, что во время второго пребывания в Париже жил большей частью на собственный счет, и в обществе "людей, которых я знал"[7]. Эти скудные сведения были пополнены, когда упоминания о Бруно обнаружились в письмах Якопо Корбинелли к Джану Винченцо Пинелли[8]. Корбинелли, профессиональный ученый, выполнял самые разные поручения Генриха III и, возможно, был в более близких отношениях с королем, чем любой другой итальянец[9]. По распоряжению Пинелли Корбинелли посылал ему из Парижа отчеты о политике и литературе и поставлял ему книги и рукописи для великолепной библиотеки, которую тот создавал в Падуе. Преданный королю и его окружению, Корбинелли был противником Гизов и Лиги. Его переписка с Пинелли не только изобилует литературными и учеными вопросами, но еще и отражает политические и религиозные настроения характерные в конце XVI века для определенных кругов в Венето и во Франции. Эти круги, хотя и католические, ждали от Генриха Наваррского какого-то выхода из тупика, в котором оказалась Европа. Тесно связан с Корбинелли (и постоянно упоминается в его письмах) был Пьеро дель Бене, аббат Бельвильский, агент Генриха Наваррского[10]. Так вот, две книги, которые Бруно издал в 1586 году в Париже, посвящены этому дель Бене[11], из чего – а также из дружеских упоминаний о Бруно в письмах Корбинелли – можно почти с полной уверенностью заключить, что "люди, которых [он] знал" и с которыми он был в дружеских отношениях во время второго приезда в Париж, – это Корбинелли, дель Бене и их круг, иначе говоря, группа итальянцев, преданных Генриху III, заинтересованных в Генрихе Наваррском и его судьбе и связанных с Пинелли в Падуе. Как мы узнаем позже, Бруно, видимо, надеялся, что именно Генрих Наваррский начнет новую эру либеральности и терпимости.
Удивительным (хотя, если я сумела показать, что Джордано Бруно был вообще мало похож на остальных людей, то читатель, наверно, уже не удивится) эпизодом второго пребывания Бруно в Париже стал случай с Фабрицио Морденте и его циркулем[12]. Фабрицио Морденте изобрел новый циркуль, дававший, если к его плечам приделать некое устройство, "чудесные результаты, необходимые для Искусства, которое подражает Природе", – как заявляет сам Морденте в кратком описании, с приложением рисунка и чертежа, которое он издал в Париже в 1585 году[13]. Было сделано предположение, что циркуль Морденте был предтечей пропорционального циркуля Галилео Галилея[14]. Бруно знал Морденте, который тогда находился в Париже, и пришел от циркуля в восторг. Он говорил о нем со своим терпеливым слушателем, библиотекарем аббатства Сен-Виктор, назвал Морденте "богом геометров" и сказал, что поскольку Морденте не знает латыни, то он, Бруно, издаст его изобретение по-латински[15]. И он выполнил свое обещание с лихвой, написав четыре диалога о циркуле Морденте, в которых свысока заявлял, что сам изобретатель не понял смысла своего божественного изобретения во всей полноте – как понял его сам Бруно. Из писем Корбинелли нам известно, что Морденте – понятным образом – "впал в бешеную ярость"[16]; что он скупил тираж диалогов и уничтожил его[17] (упустив два экземпляра – один полный и один неполный, дошедшие до нас); и что он "отправился к Гизам" просить поддержки против Бруно[18]. Последняя новость звучит страшновато, если вспомнить, что Париж был полон сторонников Гиза, вооруженных до зубов.