ЖАНРЫ

Издательство имени Сабашниковых, 1995

Customer

Шрифт:

Дядя принялся ждать, когда ночь для него сделается интересной и поведет его бесшумно за своим гонцом мимо чужих снов. Кое-где горел еще свет, помогая голосам обрести уют и смениться молчанием. Потом тишина соскоблила блеск с реки, и в ночи остались только гул сильной воды да бьющийся о берег шелест волн. Дядя плотнее закутался в дедовскую бурку и уперся в камень подбородком, считая во тьме ее призрачные, расплывчатые пятна. Потом ощутил, как у него перехватило дух, и напрягся. На пороге выросла тень, медленно выбралась за калитку и двинулась вдоль плетня в сторону нашего дома. Дядя встал на корточки и, пригнувшись, пошел за ней следом по берегу. Когда до наших ворот оставалось совсем немного, тень юркнула куда-то вбок и исчезла. Дядя перебежал улицу и стал снова ждать, прильнув к забору. Через несколько минут он увидел, что тень возвращается, перемахивает забор и прыгает наземь в каких-нибудь пяти шагах от него. Проводив ее взглядом, он повернулся и пошел домой, чтобы согреться в постели, погрузиться в теплый сон и проспать впервые за многие годы восход солнца.

К обеду он ступил во двор, потянулся, расправляя члены, направился к сидящему на покрытом кожей чурбане деду и сказал: «Завтра боронить будем или опять малость обождем? Сдается мне, сегодня вечерок еще пригожей будет. В самый раз для гулянья». А дед, не поворачивая головы, ему отвечает: «Зависит от того, что ты уже нагулял». Дядя пожимает плечами и говорит лукаво: «Да это и гуляньем-то не назовешь. Скорее выпаска».— «Ага. И кого ты там всю ночь пас?» — «Да так,— отвечает дядя.— Тень одного неудачника». А дед помолчал, пожевал бороду, а после спрашивает: «Выходит, она совсем по соседству паслась?» — «Ты-то почем знаешь?» — «По следам,— говорит дед.— Следы у соседского забора мне утром рассказали. Ты дрых еще, а я уж с ними беседовал. Они мне много чего про пастуха и тень ту открыли. То, к примеру, что пастушок поленился ее назад до загона проводить...» — «Так ведь...» — «Или про то, что паслась она впустую»,— говорит дед. «Да,— отвечает дядя.— И даже заблеять ей там было не на кого. Только ежели ты поутру умеешь видеть то, чем ночь баловалась, зачем было меня в пастухи отряжать?» А дед с притворным удивлением вскидывает брови: «В пастухи? В па-сту-хи?.. Вот чудак! Я тебе всего-то и предложил, что перед сном проветриться». А дядя от издевки такой желваками заработал, носком землю покопал чуток, а после и спрашивает: «Выходит, завтра — боронить?» — «Угу,— отвечает дед и с серьезным видом наставительно отвечает: — Добрая погода не только для гулянок хороша. Она и в жарком труде — подмога...» — «Разве что следам помеха»,— хмуро произносит дядя и идет вон со двора на нашу улочку, а там сворачивает и направляется к забору Одинокого, останавливается перед ним и внимательно вглядывается себе под ноги, но не находит даже пятачка сырой земли: все вымощено камнем. «Ну и мошенник! — думает он.— Старый, хитрый мошенник! Стало быть, пастух ему все ж таки требуется. Кому-то же нужно выведывать ночные тайны, а потом говорить «да» тому, кто не видел, не пас, не гулял на холоде, но еще прежде, чем лечь в постель, знал уже, что должно произойти по соседству с его мерным и покойным сном. Я просто сказал его знанию «да», и это удовольствие обошлось ему в еще одно удовольствие — от моего стыда...»

Вот и получалось, что деду моему и шагу из дому не пришлось ступить, чтобы проверить мысль, которая сложилась за день в мудрой его голове и уже на следующее утро полностью подтвердилось: Одинокий у себя так и не объявлялся, хотя больше ни Барысби, ни самому деду и подумать-то было не на кого. А значит, рассуждал старик, Барысби чего-то очень опасается, коли поглупел настолько, чтобы лезть посреди ночи к тому в хадзар. А посему Барысби уже мало догадки. Похоже, ему мало даже своей убежденности (по одной догадке в чужой дом не забираются,— тут убежденность нужна), коли ему позарез понадобились доказательства причастности Одинокого к возвращению Сослану его отцовства. Только Барысби, конечно, ничего не нашел, и теперь дед мой мог преспокойненько ждать, что через неделю — другую Одинокий вновь появится в ауле, но уже открыто и днем, войдет, наконец, в свой дом и прикинется, что ничего и слыхом не слыхивал о подкинутом ребенке, и пусть ему не все поверят, зато никто не посмеет и усомниться в правдивости его слов, по крайней мере — вслух, и даже Барысби, потому как не найдет никаких подтверждений, а одной убежденности тут явно недостаточно. Вот тогда-то, прикидывал дед, и можно будет за ними понаблюдать да постараться понять, чего так боится Барысби...

Одинокий и впрямь приехал через неделю. Увидев его с нихаса на нашей дороге, дед мой, должно быть, подумал: «Вот тебе и доказательство. Только таким доказательством не докажешь ничего, кроме своего желания доказать недоказуемое». Явись он раньше дней на шесть, и дед заколебался бы. Теперь он был уверен. По Барысби он видел, что тот уверен тоже, и что от этого ему лишь мучительней. «А спустя еще пару дней,-— говорил дядя,— дед твой глядел, как Одинокий идет к Барысби. Я первый заметил и крикнул: смотри! Старик посмотрел, покачал головой и сказал: значит, решил его не пугать. А может, запугать до смерти. И я сказал: а может, он решил показать, что еще не решил?.. И дед твой спросил: чего «решил — не решил»? А я сказал: не решил, мол, запугать до смерти или же не пугать вовсе. И дед твой подумал и сказал: да, мол, так тоже может быть...» И так оно и было.

Когда Барысби удалил из хадзара домашних и они остались наедине, гость сказал: «Меня не было месяц. За месяц кто-то успел побывать в моих стенах. Ты, случаем, не знаешь, кто бы это мог быть?» И Барысби сказал: «Откуда ж мне знать! Ты, небось, тоже не знаешь, кто подкинул Сослану ребенка?» И Одинокий ответил: «Ну, это ты у кого другого спроси! Меня здесь в это время вовсе не было. У людей спроси. Люди говорят, вроде все по Божьей воле образовалось». А Барысби сказал: «Верно. Так и говорят. Только и им неведомо, кто богов надоумил».— «Конечно,— сказал Одинокий.— Не научились еще люди небо читать. Конечно». А Барысби тогда говорит: «Мне вот любопытно, как ты полагаешь, а не могли те боги воротами ошибиться? В темноте чего-то там напутать и не на тот порожек корзинку подложить, а? Скажем, по справедливости им бы нужно Гаппо дедом сделать, а они впотьмах Сослана облагодетельствовали, а? Так что вместо нового деда в ауле новый папаша выискался да сослепу еще не разглядел, что то внучка, а не дочь, и притом совсем на него не похожая. Могло так быть или нет, как по-твоему?» — «Чушь,— сказал Одинокий.— Гаппо не мог стать дедом. Дочь его в реке утопла. Неужто забыл? Спроси у людей». Барысби побагровел, выругался сквозь зубы и сказал: «Вот, значит, как!.. В реке, говоришь, утопла? А кто же тогда свое брюхо в шлюхином логове спасал? Чей тогда это ребенок родился, что ему вдруг приспичило в корзинке ночью с неба спрыгнуть и угодить прямиком к Сослану на порог? И куда тогда делся ублюдок Рахимат?.. Или она его взялась до осени в утробе вынашивать?» А Одинокий сидел за фынгом, как камень холодный, и ждал, пока тот кричать кончит, а потом опять говорит: «Не пойму я тебя что-то, Рахимат уже почти год как исчезла. Нет больше Рахимат. Рахимат умерла. Гаппо не может быть дедом. Мертвые потомства не дают. Рахимат мертва. Ее больше нет». И тут до Барысби дошло. Одинокий видел, как на шее у хозяина дождевым червем вздулась шишкастая жилка и, словно от укуса, начала опухать. Глаза его налились жаром и кровью, а нижняя губа обиженно отвисла. Потом оба услышали треск. Барысби отжал кулак и из него посыпались обломки раздавленного рога. «Ого! — сказал Одинокий.— Кабы я знал, что так расстроишься... Да ты, как погляжу, от расстройства и сочувствия только сильнее становишься. Жалко, сын твой не видел, как ты с рогом разделался. Ему бы понравилось. Наверно, он решил бы, что это вот и есть сила... Ладно, пойду-ка я к себе, а заодно поразмышляю, стоит ли его сейчас разубеждать». Он поднялся. Уже на пороге Барысби окликнул его и сказал: «На той неделе по отцу справляю годовщину. Ты бы...» — «Да-да, я помню. Конечно, приду,— перебил его Одинокий.— Я не забыл».— «Ну а... А потом? — спросил Барысби, с : рудом выдавив из себя слова. Прозвучало это так, будто у него сгорел голос, и от голоса теперь остался лишь кислый пепел.— Что будет потом?» — «Еще не знаю»,— сказал Одинокий и по лицу Барысби увидел, что тот хочет ему поверить, хочет и боится. Что ж, подумал он, покамест мне от него большего и не надо. Пусть его боится и хочет верить...

В тот же день Одинокий услышал от стариков на нихасе, что девочку окрестили странным нездешним именем. «К кисти у нее планочка серебряная была подвязана,— объяснил Агуз.— А на планочке той с внутренней стороны буквы вырезаны. Фариза в них не лучше нашего разбирается, а вот Сослан — тот до сих пор помнит, как они выглядят. Пальцами по пластинке слово прочел да и решил, что именем ей будет». Одинокий облизнул сухие губы, поглубже нахлобучил шапку, достал из ножен кинжал и принялся чистить лезвием под ногтями. Наши следили за ним и почему-то знали, что порежется. Они следили и ждали, оттого и кровь на руке заметили раньше еще, чем тот ее отдернул. Он спрятал кинжал, пососал ранку и спросил: «И что же он там прочитал? Какое-такое слово?» — «Лана,— сказал мой дед.— Когда-нибудь слыхал подобное?» — «Нет,— ответил Одинокий.— Такого не бывает... Как-как?» Агуз назвал его опять, а Одинокий между тем думал: про буквы она мне не говорила. Я про буквы ничего не знаю. Выходит, имя вернулось. Теперь оно будет с нею всю жизнь. Если так, значит, я угадал, и слово не было случайным. «Лана,— повторил он вслух и улыбнулся.— Могло быть и хуже. А так — ничего...» И тут же подумал: по крайней мере, в нем есть любовь. А теперь еще — тепло и домашний уют. «Теплое имя,— сказал он.— Хоть и не наше. Да ведь у нас прежде и подкидышей не было...» Он прав, решили старики. Имя как имя. Лишь бы отцу нравилось. Коли суждено Сослану снова быть отцом, чего ж ему и имя пальцами по серебру не сочинить? В том, что он его действительно прочитал, они здорово сомневались: неужто их зрячие глаза глупее сослановых пальцев! Да ведь он ими отродясь буквы не щупал, даже когда видеть мог! А тут — на тебе! Вмиг вслепую читать выучился!.. «Сочинил — и ладно. Если оно ему так на язык легло — Бога ради,— ворчал мой дед.— Но зачем же народ измыслицами обижать?» Короче говоря, у нас решили, что имя девочки родилось не из выбитых по серебру хитрых ниточек, а из того блаженного волнения, что шепнуло Сосланову сердцу заветное слово. В общем, им это даже нравилось — обладать чем-то таким, чего не было не только у соседей по ущелью, но, пожалуй, и в целой Осетии, включая крепость и прошлое. Им это даже льстило — носить на устах короткое доброе слово, за которым не стояло ничего, кроме скромного чуда и запаха близкого счастья, обдававшего их легкой волной всякий раз, когда они проходили мимо дома постаревшего от радости слепца, ставшего в считанные дни каким-то грузным, гладким в лице и приятно-медлительным. «Как же тебе его описать? — кусал усы дядя и нетерпеливо пощелкивал пальцами.— Был он какой-то большой и неловкий... Нет, не то! Был он будто недавняя роженица, в каждом шаге своем и движении слушающая, как полнится молоком ее грудь. Он уже не был слепцом и не был пророком. Он был родителем, и мы видели, как изнутри его согревает ясный и долгий огонь. Мы видели его улыбку: такой не бывает ни у слепцов, ни у тех, кто пугает будущим. Такая улыбка может быть лишь у того, кто пьет большими глотками настоящее и слышит в себе яркий свет...» Так говорил мне дядя. Я спрашивал его про деда, и он мне отвечал: «Не знаю. Следить за Одиноким он меня не посылал. Решил, наверно, что не будет ему пользы следить моими глазами за тем, что даже его старый разум не увидал еще хотя бы сквозь туман. А может, просто не больно хотелось ему в этом копаться: Барысби он никогда особо не доверял, а коли тот так в страхе забился при виде подкидыша да еще от одного только появления соседа нашего начинал заикаться и трепетать — было тут что-то нечисто. И даже слишком. А копаться в чьей-то грязи дед твой не спешил: ему и своих неприятностей с лихвой хватало. С той поры, как стало известно про твоего отца и про Сибирь, куда его сослали, старик заметно сдал. Иногда вдруг застывал, греясь на солнце, и только палка в руках мелко дрожала, а взгляд такой замороженный, словно сам в себе умер и уже коченеет зрачками. А то, бывало, вдруг места себе не находил, бегал, как петух, по двору и всех, кого ни попадя, задирал да ругался. Но чаще тихий был, маленький и складный, как воробей на ветке. Посмотришь на него — и зевать тянуло. Грустно было на него глядеть. Скучно становилось. То время я вообще не очень-то помню. Те годы,— говорил дядя,— мы жили словно посередке между тем, что было и что будет. Между воспоминаниями и предчувствием. Мы прожили те годы с застрявшим в горле зевком. Не знаю, что еще о них сказать, кроме того, что мы их прожили...» — «А когда вы их наконец прожили,— сказал я,— пришел мой отец... Но не вы с дедом увидели его первыми». Дядя кивнул, отвел глаза и сказал: «Может, брату и не следовало так поступать. Он нарушил обычай. Иногда мне думается, что старик ему этого так и не простил».— «Тебе так кажется»,— сказал я. «Да,— подтвердил он.— Возможно, я ошибаюсь. Но мне так кажется...»

Ни тогда, ни после отец так никому и не рассказал, что произошло, когда они встретились. А то, что они уже повстречались, моему дяде стало известно вечером того же дня...

В сумерках отец внезапно вырос на нашем пороге, и бабка вскрикнула, приняв его тень за огромный кувшин. «Здравствуй, мама,— сказал он.— И не плачь». Но она уже голосила, бежала к нему с раскинутыми в стороны руками. Дед, встревоженный криком, спустился по лестнице в хадзар и встал посреди комнаты. Потом одним взглядом приказал дяде поднести ему скамейку, уселся на нее и, приосанившись, подобрал ноги, глухо произнес: «Пусти его, женщина. Отправляйся к себе. Тебя позовут, когда мы закончим». Бабка отпрянула от отца, утирая платком слезы, и покорно двинулась на женскую половину. («Проходя мимо твоего деда,— признавалась она мне, светлея глазами,— я попросила: дай ему подышать твоим домом. Там он потерял свои волосы. Он потерял там даже свой запах. Дай ему вновь обрести сперва запах... Но он только сурово взглянул на меня...») Старик сурово взглянул на нее, и она быстро пригнула голову, прикрыла рот платком и шмыгнула за перегородку. «Чем это ты так обмотался?» — спросил дед у отца, и тот ответил: «Шкуры, тряпки, глина... Я смазывал их глиной, чтобы не разваливались. Путь был длинный». И дед спросил: «Ты жалуешься?» — «Нет,— ответил отец.— Но путь был неблизкий».— «Ты сам его выбрал,— гневно произнес старик.— А теперь похож на женщину. Толстую женщину».— «Это глина. Глина да грязь,— сказал отец.— И я не жалуюсь. Я вернулся...» Старик пошамкал ртом, поморгал, смахнул соринку с ресниц, потом сделал знак, и отец подошел, встав от него в двух шагах, дед разглядывал свои руки и готовился что-то спросить. Потом тщательно отыскал на полу точку, установил на нее свою палку и крепко оперся о нее, подавшись вперед: «Говорят, ты дел натворил? В преступники, говорят, пошел? На человека напал? Кого-то там ограбил? Род свой опозорил?.. Ну? Правду говорят иль врут? Отвечай!» Отец помолчал, посмотрел деду прямо в глаза и сказал: «Насчет грабежа — вранье. На человека — нападал, да только не со зла, а чтобы в ворах не ходить. Ну а из преступников я уже вернулся...» Старик покряхтел, стирая пот со лба и оправляя одежду, шмыгнул носом, высморкался, опять стер мокрый лоб, потом поднялся на ноги и сказал: «Вот и ладно, что вернулся. Здравствуй, сын!»

А во время ужина не удержался и спросил: «Ну а там, в Сибири, как? Тяжко, поди, приходилось?» Отец выпрямился, отодвинул тарелку, положил на стол отломленный кусок чурека и сказал: «Там холодно и жарко. Трудно и очень трудно. Там много людей и много нелюдей, а погибают и те, и другие. Но чаще те и другие выживают и остаются терпеть. Там нет друзей, но иногда тебе спасают жизнь, а иногда забивают до смерти. Мне тоже спасали жизнь, но вот до смерти так и не забили. Я повидал там всякое. Случалось, там было страшно, но бывало и весело. Однако чаще всего бывало просто тоскливо. От тоски там много бед. От тоски там все беды. Если нет, так почти все. Остальные — от веселья. А хуже всего там время. Оно там больше, чем сама Сибирь. И я испил его все, до последней капли. Я сыт им по горло, так что давай про это больше не вспоминать».

Он и не вспоминал, пресекая любые расспросы или просто отмалчиваясь. Отец никогда не вспоминал про Сибирь, и я его тоже не распытывал — быть может, потому, что он носил ее в себе, в своей походке, осанке и глазах, в крупных руках, когда они лежали вниз ладонями у него на коленях или на нашем столе, когда всей тяжестью памяти отдыхали от всякой, даже самой пустяшной, работы, а я смотрел на них и думал, спеша, о том, что руки эти способны на многое. Порой мне казалось, что они способны на все. Наверно, с того дня, как он возвратился, поняли это и дед мой, и бабка, и дядя, с которым в ту ночь отец улегся спать в кунацкой. Было уже очень поздно и темно, когда что-то подсказало дяде, что брат не спит. Он привстал с постели, вгляделся во мглу и, разобрав по чуткой тишине, что отец ждет, внезапно спросил: «Завтра-то что делаешь?» Спросил — и сам удивился своему вопросу, потому как в доме уже был человек, решавший за всех, чем им завтра заняться, и человек этот спал на месте старшего в другой комнате. Но, видать, что-то было такое в поведении отца, что заставило дядю мучиться в кромешной тьме с добрый час (в обществе полунезнакомца, бывшего ему вдобавок еще и братом, но почти на восемь лет пропавшего из его взрослеющей жизни), прежде чем заговорить и задать столь глупый вопрос. И ответ ему был: «Иду с Барысби на охоту». Тут уже дядя мой просто подскочил от неожиданности и прокричал потрясенным шепотом: «Как?!» А отец вздохнул в темноте и спросил: «У тебя есть ружье?» И дядя ответил, что есть у старика. «Своего, стало быть, у тебя нет,— заключил отец и сказал: — Займи у кого-нибудь. Только не у Одинокого». И дядя сказал: «Значит, ты с Барысби уже виделся? Значит, не по прямой сюда шел?» — «Да,— ответил отец.— с ним мы завтра вдвоем идем на охоту».

До самого утра дядя не сомкнул глаз. А едва светать начало, отправился к Гаппо за ружьем, рассуждая, вероятно, что если уж брату его этой охоты не избежать, пусть хоть ружье у него будет меткое. У Гаппо ружье было меткое. Но почему именно с Барысби, думал дядя, зачем ему Барысби понадобился — и то раньше еще, чем он переступил собственный порог?..

Отец его ждал у излучины. Он сидел на корточках и глядел на иней в траве. Утро было студеное, и изо рта у дяди от быстрой ходьбы белой мутью вырывался пар. Отец обернулся на его шаги, и дядя сказал: «Я принес». Тот кивнул и, не поднимаясь, протянул руку. Осмотрел ружье, проверил затвор и положил его к себе на колени. «Старику ни слова»,— приказал он и взглянул на дядю серым холодом. «Ага»,— послушался дядя и тоже присел с ним рядом на корточки. Отец сорвал травинку и двумя пальцами очистил с нее иней. Набравшись смелости, дядя спросил: «На кого охотиться будете?» Отец усмехнулся, потом покосился на брата и положил ему руку на плечо: «На одного зверя злого. Опасного зверя. Прошлое называется... иди домой». Он больно стиснул дядево плечо, и тот встал на ноги. «Ты бы...— сказал он.— Холодно тут... Может, он еще и не придет. Вдруг позабыл или еще чего?

Или решил, что пошутил ты, а?» — «Иди»,— сказал отец и отвернулся, сунув в зубы стебелек травы. Дядя пошел назад в аул, а у бугра оглянулся, увидел, что отец смотрит не на него, а в лес, резко подался вправо и упал, перекатившись за бугор. Отдышавшись, он подполз к его верхушке и осторожно поднял голову. Не успел он толком отыскать глазами отца, как услышал выстрел и над ухом его прожужжала пуля. «Я же сказал тебе идти домой,— бесстрастно произнес отец.— Старших не уважаешь. Нехорошо». Он выстрелил второй раз, и пуля ткнулась в бугор с внешней стороны. У припавшего животом к бугру дяди чувство было такое же, как бывает, когда кто-то щелкнет пальцами по твоему одеялу. Он соскользнул с бугра и побежал вниз к тропе. По дороге в аул Барысби он так и не встретил.

Поделиться с друзьями: