Любовь и смута
Шрифт:
– Почему вы здесь?
– не отставал Лантберт.
Лекарь, в свою очередь, пристально посмотрел на любопытного мальчика. Такого разговорчивого пациента у него никогда не было: монахи следуя уставу, не пустословили зря, а мирские, которых здесь тоже бывало предостаточно, если и говорили, то только о собственных болячках и невзгодах.
Оставив свои склянки, он сел рядом с мальчиком.
– Люди обращаются в иночество, когда чувствуют непреодолимый зов души, когда они ясно слышат и понимают, что Господь призывает их для служения ему. Есть, конечно, здесь и лишние сыновья, вроде тебя, но больше по доброй воле, вот и я из их числа.
– Да разве можно добровольно здесь находиться?!
– воскликнул мальчик.
– Веришь ли, я вот сожалею, что так поздно принял постриг, - сказал лекарь, - Вот на этих руках, - он продемонстрировал свои ладони, - так много человеческой крови, что боюсь, не успею искупить её всю, даже непрестанным трудом и молитвами.
– Убивать врагов святое дело, - убежденно заявил Лантберт.
– Нет, друже, ты ошибаешься, в убийстве человека не может быть ничего святого, ради чего бы оно ни совершалось. А когда-то убивать приходится не только врагов, но и своих земляков, своих товарищей отправлять на верную смерть. Потом всю жизнь ты помнишь каждого из них, ни один из них не оставляет тебя в покое.
– Вы здесь потому, что хотите искупить свою вину перед убитыми и перед Богом?
– уточнил для себя Лантберт.
– Не только свою, но и других, всех тех, чей долг воевать и убивать.
– Значит, когда я буду убивать врагов нашего государства и короля, вы здесь будете молиться о моей душе, - вывел Лантберт.
Лекарь нахмурился.
– Послушай доброго совета, сынок, - сказал он, - оставь пустые мечтания, мечтательность вовсе не к лицу мужчине. И думать забудь, чтобы пытаться сбежать отсюда. Если всерьез разгневаешь отца-настоятеля — сгноит тебя заживо, и никто даже имени твоего не вспомнит.
– А разве я его ещё не разгневал? Он же чуть было меня голодом не уморил!
– с удивлением воскликнул Лантберт.
В ответ монах расхохотался.
– Если бы он пожелал твоей смерти, ты бы сейчас лежал в гробу, а не в кровати, - объяснил он мальчику.
– Это была посильная для тебя епитимья, для умерщвления страстей твоей юной души. Не более, чем отеческое наставление. Здесь все через это проходили, и не единожды.
– Здесь всех мучают голодом?
– Не только, все по-разному. Умерщвление плоти всегда болезненно и мучительно, но без этого не будет ни монастырей, ни иноков, потому что человеческую греховность можно искупить только страданиями. Потому и Господь страдал, и у нас другого пути нет. Монах может донести до Бога свою молитву только если подвергает себя жестокой аскезе, только через презрение к желаниям плоти.
При этих словах Лантберт перестал слушать лекаря — он мысленно перенесся в Дижон, ему вспомнилась приветливая девочка, что улыбнулась так ласково, ему вдруг захотелось вновь увидеть её и нежно расцеловать её милое личико.
– А у вас разве не было своей семьи, там, в миру?
– спросил он невпопад, перебив монаха.
Лантберт тут же пожалел, что задал этот вопрос, увидев, как, и так от природы темные, глаза лекаря вдруг совсем почернели, подобно как во время летней грозы солнце вдруг скрывается за черными тучами и ясный день становится ночью.
– Да была семья, - всё же ответил монах, - моя жена и дети погибли от голода во время осады города норманнами. Я в это время усмирял восстание сервов на юге, и не успел спасти родных, - сказав это, лекарь оставил мальчика и отправился к своим травам, ступкам и колбам.
Тем временем, в лечебнице возникла длинная фигура келаря.
– Как Лантберт, брат Агобард?
– Да вот, все на работу просится, - отвечал лекарь, - и чтоб побольше, да потяжелее.
– Угу, - буркнул брат Антоний, разглядывая бледное, с потемневшими веками, лицо мальчика.
– Завтра чтоб раньше всех на заутрени был, - строго сказал он ему.
В новый день луны Лантберт, чуть только окрепнувший после наказания, был отправлен на работу, и опять на кухню. Вообще-то ему было все равно где работать, поскольку уже одна мысль о любом нудном физическом труде одинаково вгоняла его в тоску, но возвращение на кухню ещё и угрожало повторными экзекуциями из-за возможных новых ссор с поваром, ведь раз уж они не поладили с самого начала, то и впредь добра не жди, - уныло размышлял мальчик, медленно, словно через силу ступая по каменным плитам нижней галереи жилых помещений обители. Но выбора ему никто не предлагал, и, как ни замедлял он шаг от колонны к колонне, что поддерживали крышу галереи, как ни цеплялся глазами за цветущие кусты барбариса, окаймлявшие внутренний дворик, все равно в итоге оказался в распахнутых настежь дверях монастырской кухни.
Повар был занят возле очага, он колдовал над большим котлом, от которого валом валил пар, наполняя кухню сладковатым ароматом чечевицы. Войдя внутрь, Лантберт тихонько уселся возле дверей.
– А, явился, - тут же недовольно заметил повар, - где ты пропадаешь? До лечебницы два шага, а я тебя все утро жду.
Не слыша никакого ответа, повар оторвал взгляд от похлебки и глянул на мальчика — тот сидел у дверей, задумчиво созерцая темный закоптелый потолок.
«Этот негодяй и святого с ума сведет!» - подумал брат Иов.
– Лантберт! Поднимайся, бери нож и чисти сельдь!
– прикрикнул он на мальчишку, указав на замасленный бочонок возле стола.
– Но я даже не знаю, как это делать, - равнодушно заметил мальчик, не двигаясь с места.
– Там и знать нечего, - отрезал повар, так сверкнув глазами, что Лантберт предпочел все же послушаться.
Выбрав один из ножей, он покрутил его в руках и, примерившись, запустил орудие своего труда через всю кухню. Лезвие со стуком вошло в крышку селедочной бочки.
– Закончишь здесь, займешься выгребной ямой, - сказал повар, не поворачивая головы.
Потянулась череда беспросветных, безотрадных дней.
Наступил Петров пост.
Как-то в один из постных дней, в послеобеденное время, Лантберт отдыхал, лежа в траве на заднем дворе за кухней. Над головой шелестела листва тополей, а над ней, высоко в небе сияло солнце. Лантберт пытался посмотреть на него, не щурясь, но ничего не получалось — в глазах шли радужные круги и веки смыкались сами собой. Потом он заметил в далекой синеве птицу, которая парила некоторое время в воздухе, и вдруг камнем устремилась вниз, за приглянувшейся добычей. На небо, тем временем, налетели легкие паутинки облаков.