Февраль. Морозный луч на крашеном полу.Сверкает кафлями большая печь в углу.Мне утренний досуг игрой заполнить надо, –И вспоминается бывалая отрада:Открыв нехитрую укладочку мою,Рукою бережной я тихо достаюДавно лежащие в потрепанной бумажкеТри черных свечечки, три угольных монашки;На трехкопеечник одну из них кладу,Зажженной спичкою у острия веду,И конус крошечный вдруг зацветает жаромИ дышит сладостным, как росный ладан, паром,И книзу медленно сплывает слой огня,Струя отрадою и миром на меня…Сгорела свечечка. Но конус не распался,Был прежде угольным, а пепельным остался,Хоть смертью чистою покорно заплатилЗа кратковременный, за благовонный пыл…Вот так и мы с тобой. Затлев душистым жаром,Пройдем по времени и отойдем недаром:Посмотрит кто-нибудь внимательный, в веках,На нежные стихи — сгоревшей жизни прах!
1926
КАРФАГЕН
Точно из серой глины вылеплен слон мой послушный.Глины горячих болот, тех, где рождается Нил.Великолепен мой слон! Как тяжел и громаден хобот!Как нерушимо крепка бивней веселая кость!Молод мой слон. Я к нему прихожу в затаенное стойло.Он мне привычно трубит, ласково дует в лицо,Хобот подставит потом, я взберусь по небу на затылок, –И тяжелой стопой он к водопою идет.Щеткой из трав морских я ему протираю морщины,Складки железной спины, хобота, брюха и ног.Он, веселясь, набирает полводоема в хоботИ окропляет меня теплым и мутным дождем.После мы снова идем в затаенное старое стойло,Раб приносит туда скошенных трав вороха,Сочно хрустит трава в бледно-розовой ласковой пасти, –Любо смотреть на него! Молод и весел мой слон!Так мы проводим дни. Но недолог покой и отдых:Скоро мы поплывем на золотых корабляхЧерез родимое море на север, неведомый север,В темные страны, туда, где собирается враг.Будет работа слону. Оденутся добрые бивниМедью, горящей как жар, копьями станут они.На всемогущей спине вскинется башенка остро,Пращники сядут в нее, лучники луг напрягут, –И веселый мой слон, разъярясь от укола в затылок,Хоботом тяжким своим бурю врагу протрубит!Триста слонов, клыками касаясь клыков соседа,Топотом смерти рванут твердое сердце врага!Элефантерии смерч сомнет, как траву, легионы,В трупах проложит тропы, втопчет сраженных в песок!Радуйся, слон мой веселый, что старая мощь КарфагенаПод ноги бросит тебе слишком заносчивый Рим!
1926
«Никогда не забуду я этот сухой известняк…»
Никогда не забуду я этот сухой известняк,Оборвавшийся круто навстречу прибою и бризу.Никогда не забуду я этот соленый сквозняк,Что полынью звенит, пробегая обрыв по карнизу.Я сползал по скале, повторившей удары волны,К золотому песку, к византийскому черному морю,Где на черной волне поплавками стоят бакланы,А вдали «Антигона» уходит, покорная горю.Но какое мне дело до этой печали чужой,До печали плывущих навеки в чужие пределы?Подо мною скала, окрапленная мраморной ржой,Предо мною волна, закипевшая кипенью белой.На прогретом песке я лежу и слагаю стихи.Да уйду я, как день, да погибну я попусту, даром, –Но певучая лень, но бездельные эти стихиНа любимую брызнут горячим и звонким загаром!
1926
«Когда приезжаю в седой Севастополь…»
Когда приезжаю в седой Севастополь,Седой от маслин, от ветров и камней,Я плачу, завидя плавучий акропольНа ветреном рейде среди батарей.Я знаю, что здесь по стопам ГумилеваМорскою походкой пройдет мой катрен, –Но что же мне делать, коль снова и сноваЯ слышу серебряный голос сирен?Но что же мне делать, коль снова прожекторВзлетает к созвездьям и падает вмиг, –И золотом ляжет на траурный нектарЛучом из полуночи вырванный бриг?Ну что же мне делать, о, милая муза,Коль ночи над морем проходят без сна, –И свежий, как молодость, запах арбузаМне снова бросает ночная волна?Ты пела Бодлеру и Тютчеву тожеО запахах, звуках и красках — ониВсего нам привычней, всего нам дороже,Когда мы лирически празднуем дни.Позволь же у моря, где плавали деды,Мне, бедному внуку, ощупать рукойМорские тревоги, морские победы,Морские глубины и ветер морской!Я знаю прекрасно, что тесны каюты,Что кубрики душны, что пища плоха, –Но здесь, в этой жизни, бывали минуты,Достойные статуи или стиха.Я бедный профессор, но, честное слово,Я сам переплыл Гибралтар и Ламанш:Мне книги дала госпожа Исакова,Прекраснейшая изо всех капитанш!
1926
ДВЕ КОМНАТЫ
Старушечья горенка. Ночничок.Овальное зеркальце на комодике.Заботливо нижут свой счет и щелкТирольские — точно скворешня — ходики.И старческий сон прозрачен и тих:Довольно прожито и проработано,И хоть на излете годов твоих,А всё же достигнуто счастье. Вот оно:За стенкою внучек: надежда, моряк;Чудесный мальчишка по всей справедливости!Немало пришлось хватить передряг,Чтоб в гардемарины буяна вывести.А внучек (надежда, моряк) не спит:То в щеку ногтями вопьется бледную,То в зеркало снова на грудь глядит,На мелкую сыпь розовато-медную.
1926
«За мокрым садом, под лазурью дикой…»
За мокрым садом, под лазурью дикой,Под аспидной, под грозовой лазурьюИзламывался острыми углами,Охватывая впадины горы,Огромный дом. Как будто зеркала,Как черные литые зеркала,Блистали окна. Был ли то музей,Храм, или мавзолей, иль просто память, –Но там, по гулким комнатам, по залам,Где к потолкам прильнул широкий ветер,Там проходили, там стояли, стыли,Там жаловались вечною обидойНезнаемые, но родные дива.В угольной — видел я — была печать,Искусно вырезанная по яшме:Как будто слово, лилия и лев.Ее там не было, — но без нееСовсем бы этой комнаты не надо…В другой мерцала гипсом золотымНа постаменте чья-то голова,Не знаю чья, — но не было милее,Но не было святее человека,Чем этот, — я не знаю, кто был он,Но если бы его я в жизни встретил,Я мог бы для него взойти на крест,Я мог бы уступить ему жену…А в третьей из угла ко мне ползла,Повизгивая, рыжая собака,Глаза ее мерцали, как светлякИюльской душной ночью у дороги.Я знал, что самый низкий, самый черныйМой грех — я совершил против нее,Я знал, что и тысячелетья казниЕго не искупят… Я никогдаНе видывал собаки этой… Дальше…Кто шарики стеклянные рассыпалЗдесь по паркету? Отчего лунаБлестит в них голубыми волосками?И отчего я должен перечестьИх все и каждый на ладони взвесить?И если я не выполню того,То стану вдруг пустой сушеной кожейИ здесь качаться буду на ветру,А шарики звенеть и прыгать будут…А в этом зале, как собор высоком,Посередине блюдечко стоит,Наполненное жидкостью прозрачной.А в жидкости утоплена и тусклоСверкает, маленькая, как брелок,Изогнутая золотая шпора,И если блюдечко слегка толкнуть, –То воздух превратится в ритм, и сразуОбрушатся на землю небеса…А вот идет, закутанная в пеплум,Высокая, в два человечьих роста,Неведомая женщина. Гляжу:Осыпаны миндальные перстыСеребряною перхотью проказы…Она берет из воздуха сосуд,Неправильный, нечистый, шишковатый, –Я сразу понимаю, что онаЦикуту пьет из черепа Сократа…И мне уже невыносимо здесь,Я пробегаю по чудесным залам,И мне вослед Гуигнмы ржут, и старый,Весь восковой и высохший ВольтерПарик швыряет, превратясь внезапноВ те ножницы, что я сломал вчера…
1926
«Реки широкая дуга…»
Реки широкая дугаРазмыла травные луга;Просеивает поздний лучПыль золотистую меж туч;Сажени дров, прильнув к реке,Как пряник в сахарной муке,И сами воды возле нас,Как темный солодовый квас.А там, где между сизых лозЛощеный разостлался плес,Стеклянной церковью из водВстает, сверкая, пароход;Сквозь травный дух в закатный часИдет зеркальный храм на нас,И Божьей славой золотойНад ним клубится дым густой…И мыслям медленным пора:Уже не пряник — просфора,Средь золотеющих полейУже не гладь воды — елей;И каждый в этот миг поймет,Как прав и праведен был тот,Кто над рекою, под лучом,Нам строил храмы кораблем!
1926 (?)
«Я потерял и позабыл канон…»
Я потерял и позабыл канонСонетного и щегольского лада.Теперь милей широкая баллада,Романтика и полурифмы звон.Но протекла звездами в небосклонИз горних сфер нездешняя прохлада,И юных лет сонетная усладаСпешит замкнуть страдальческий мой стон.Чтобы камзол был на диво разглажен,Крахмальный бант неукротимо важен,Как у того, кто едет на дуэль,Чтобы во всем отобразилась мера:Да не смутит последний хмельНадменную готовность кавалера.
1926
«Все умерли: Татьяна и Наташа…»
Все умерли: Татьяна и Наташа,Людмила, Анна, Бэла и Рэнэ…Кого любить мне, если не умеюИх отыскать среди живущих ныне?О нет: я не ищу Прекрасной Дамы, –Не знал бы я, что делать мне с Марией,Себе земную я хочу подругу,Покорную и радостную мне.Но книги!.. Зажигательным стекломОни сгущают легкое сияньеВ огонь, в клинок, — и кровяным рубцомИх вечное горит очарованье.И вот уже я не хочу другой,Чем та, о ком мне Пушкин спел небрежно,Чем та, кому бубенчик под дугойЗвенел про жизнь сквозь визги вьюги снежной.Увы, я не хочу иной, чем та,Кто пламенела виноградной кровьюНа южных бастионах и взятаВ тот русский плен нерусскою любовью.Как быть без той, истаявшей в тоске,В скучающих шелках ПарижаГрешившей безоглядно-налегке,Но каявшейся, крестой кровью брызжа.Но нет их, нет, не для меня они!Да, все они родились слишком рано,Все умерли, — и Бэла, и Татьяна,И нищая Рэнэ. И предо мнойИх слезы, их улыбки, их дыханьеВ словах привычно-дорогих встают.Неизгладимо книг очарованье,Но жить они мне больше не дают!
1926
«Под самой крышей в седьмом этаже…»
Под самой крышей в седьмом этажеШироким квадратом окно,Пластиной синей в слепой стенеНа север обращено,Свежим негативом глядит,Витражом густым синевы,В миражи, в мыльное небо, в даль,В гарь золотую Москвы.Об окнах надо поговорить:Никто не знает окон.В разных окнах по-разному мирСхвачен и отражен.Есть окна, задернутые изнутриКак бы рыбьим пузырем,И мир бесплоден в таком окнеИ безопасен в нем.Есть окна, шлифованные, как монокль,И для этих окон мир –В платье потертом, без воротника,И всегда сер и сир.Есть окна брезгливые, как микроскоп,Вытаращенные на клопа,И для них в мире есть лишь клоп,Не любовь, не боль, не тоска.Есть такие, где никогдаНе стояла пленка стекла, –И миром вламывается в нихЦыганская вьюга и мгла.Бросается плесенью за комод,Набивает снегу под стол,Вздувает на сердце фунтовый флюс,В позвоночник втирает ментол.Но прекрасные есть и широкие есть,Неподкупные, как знамена,Как заявка на счастье, что на годуНа семнадцатом подана.Их узнаешь, спеша в трамвай,Слушая калош скрип,От гроссбухов разбухших подняв глазаНа солнечный воск лип.Их узнаешь, может быть, потому,Что на гравюре тойУ широкого и голубого окнаГёте сидел молодой.И качало окно над листами книгМаргариты девичий газ,Крутой рот целовал даль,И золотел глаз.
1926
«Я распилил янтарную сосну…»
Я распилил янтарную сосну,Я сколотил чудеснейшие полки,По ним расставил маленькие книги,Которые когда-то написал!Теперь пора им отдохнуть немного,Теперь пора вдохнуть им запах смольный:Когда, быть может, вновь достану их,По-новому мне их слова повеют…В смолистую пила впивалась плоть,Входили гвозди мягко и упруго,Ладонь горела, распахнулся ворот,И седина в сосновой теплотеНезримо таяла и исчезала…Теперь я знаю, для чего ГосподьСосновые сколачивает ложаСвоим любимым: чтобы, отдохнув,Они могли с помолодевшим с НимПо-новому беседовать и новымСосновым духом обласкать Его!