Заблудившись в комнате смеха
Шрифт:
И все же, как это ни удивительно, даже у Ханга с Энгом, у этих гениев кооперации, были свои различия. Так, Ханг любил выпить, а Энг буквально капли в рот не брал; Энг мог до утра просидеть за шахматной доской, Ханг же ни во что никогда не играл; по меньшей мере один раз они проголосовали на выборах за разных кандидатов; вышеупомянутая попытка ареста была предпринята к одному из них за угрозу физического насилия — причем один из них угрожал другому. В особенности различия между ними стали проявляться после женитьбы, и если, вернувшись на сцену (вскоре после Гражданской войны), они всячески демонстрировали единодушие, их целью было накопить достаточную сумму денег, в надежде, что какой-нибудь хирург в конце концов возьмется отделить их друг от друга. И все это, заметьте, происходило между Божественными Близнецами, детьми таинственного Востока, где религиозные и философские системы — речь никоим образом не идет о критике — всегда старались свести различия к минимуму, отрицая даже различие между Одинаковостью и Различием. Насколько же иное дело — наш с братом случай! (Он, как и следовало ожидать, отрицает различие случаев, противоречит собственному отрицанию, отрицая сам факт нашей с ним двойственности, — да и это противоречие, вне всякого сомнения, станет с тем же присущим ему упрямством отрицать, буде Ваше Величество ему на данное противоречие укажут.) Только подумайте: в то время как Ханг и Энг были связаны между собой с грудью грудь, посредством солидной длинной спайки, которая позволяла им ходить, сидеть и спать бок о бок, мы с братом соединены с передом зад — мой живот прикреплен к нижней части его спины — душераздирающе коротким кусочком соединительной ткани. Соответственно, ему ни разу в жизни не приходилось лицезреть беднягу, которого он вечно таскает на себе, — что же удивительного в том, что он отрицает мое существование, соглашается с докторами, что подобный союз попросту невозможен и присваивает мои фразы и плоды моего вдохновения! — в то время как я целыми днями ничего не вижу (разве только ухитрившись заглянуть ему через плечо), кроме его дурацкой шеи, которую знаю лучше собственного имени. Он застит мне мир, он сидит у меня на коленях (и какое ему дело до того, как его вес сказывается на моем кровообращении!), душит меня своими шарфами. А то, что мне приходится терпеть в ванной, слишком отвратительно, чтобы касаться ушей Вашего Величества. По ночам мне приходится в буквальном смысле слова бороться за выживание, когда ему снятся сны и он ворочается и храпит так, что мои собственные сны превращаются в один бесконечный кошмар; днем же я вынужден приспосабливаться к его походке, подобно задней половине водевильной лошади, пока, окончательно вымотавшись, я не запрыгиваю к нему на закорки. То, что, эдак вот на нем катаясь, я вполне могу его, такого сильного, пережить, мало меня утешает; как только он уйдет, уйду и я, Энг вслед за Хангом, а покуда вынужден таскаться за ним повсюду, куда ему только ни вздумается пойти, да еще и выслушивать по дороге от него оскорбления. И его нимало не смущает, что, единым духом отрицая мое существование, он в следующий же миг принимается стенать и сыпать проклятиями: я-де Анхиз, а он Эней, так он говорит; я Морской Старик, а он Синдбад; я его крест, его альбатрос; меня, пожизненную жертву собственного скотства, он называет забравшейся ему на плечи обезьяной!
Нет, конечно же, такой напасти, которая не имела бы своих положительных сторон, пускай чисто теоретических, пускай пустопорожних. Чего бы только не смогли мы добиться с ним вместе, если бы научились сотрудничать, каким бы надежным прикрытием я мог для него стать! Только дай он мне приспособиться к ритму, и его шаг станет куда ровнее и тверже, и никаких спотыканий; я стал бы для него глазами на затылке, его невидимым суфлером и ментором. Охраняемые юридическим иммунитетом гамбита Ханга — Энга мы смогли бы делать все, чего только захотим, и разбогатели буквально в два счета. Даже и в рамках закона мы играли бы с миром как с мячиком, любому сопернику противопоставив удвоенную ловкость. Чуждые одиночества, мы могли бы превратить наш досуг в праздник: кататься на велотандеме, петь в терцию, виртуозно играть в четыре руки на пианино, читать Платона вслух, раскладывать маджонг в половину обычного времени. Будь мы столь же близки по темпераменту, сколь близки телесно, я не стал бы изображать из себя ханжу; мы могли бы составить счастье какой-нибудь женщины без комплексов и превзойти даже самые смелые из ее фантазий-или даже, Бог с ними, с женщинами, ублажать друг друга такими способами, до которых Ханг и Энг никогда бы не…
Напрасные мечты; между нами нет ничего общего. Я хрупкого телосложения, мой брат крепыш. Он бестолков, но говорлив; я логически последователен и нем как рыба. Он невежественный, но хитрый; я, как мне кажется, могу назвать себя человеком довольно образованным, однако сметкой сродни любому среднестатистическому ученому. Мой брат весьма общителен: он работает на публику; зарабатывает и тратит наши деньги; ведет (неряшливо и некультурно) хозяйство, ухаживает за садом; заводит, принимает и теряет друзей; с головой уходит во всяческие хобби; преследует амбициозные цели и женщин. Со своей стороны, я по природе человек несколько отстраненный и даже замкнутый: одинокий наблюдатель нравов, склонный предаваться размышлениям, вести записки, если угодно, мечтатель — впрочем, не склонный к маниакальной зацикленности; это с ним случаются резкие перепады настроения, это он впадает в депрессии, сегодня бодр и весел, назавтра предается унынию; я же скорее стоик, склонный все воспринимать как бы со стороны — в силу необходимости, конечно, иначе я бы давно отчаялся и сгинул. Если ближе к делу, то мой брат, хотя мыслителем его никак не назовешь, скорее склонен к синтезу, я — к анализу; он отрицает тот факт, что нас двое, и при этом отказывается идти на компромиссы и наводить мосты; я утверждаю наше врожденное несходство — вопиющее, уникальное в своем роде несходство! — и склонен вынашивать безумные мечты о выработке основ разумного сосуществования. Ничему не ученый, неловкий, он тем не менее выдувает из тромбона не слишком пристойные звуки, пишет нескладные стихи, неловко танцует с женщинами, мычит в ответ собеседнику, «поддерживая разговор», тяп-ляп чинит крышу и набивает нам обоим шишки; в моем воображении соседствуют Аристотель, Шекспир, Бах — но я бы никогда на такое не отважился; однако попробуй только указать ему, сколь угодно мягко, сколь угодно доброжелательно, на жалкий характер его потуг по сравнению с истинными шедеврами человеческого духа — он впадает в ярость, в клочья рвет свои стишата, прикусывает мундштук дурацкой дудки, ссорится с «лапочкой» (которая, быть может, с самого начала от души над ним потешалась), забрасывает плотницкие затеи, лупит себя в грудь, героически рыдая над своей злосчастной долей, а то и вовсе нахохлится в уголке и сидит там целыми днями — и я, между прочим, тоже. Я уже не говорю о его гигиенических навыках, вернее, об отсутствии оных: что толку с того, что задницу он все-таки вытирает и время от времени трет мылом свою вонючую шкуру? В отпущении грехов нуждается только грешник, и один грех влечет за собой другие: поскольку я сижу у него за спиной и привык довольствоваться разве что случайным глоточком чая, то ни перспирацией, ни дефекацией я не грешу, и только иногда испускаю облачко невидимого пара, без цвета и запаха, и крошечные порции тонкого вещества, которое вполне может сойти за тальк. В остальном я черпаю жизненные силы не столько через посредство соединяющей нас пуповины, как он сам на том настаивает, сколько из книг, из самоанализа, а прежде прочего из мечтаний и грез, без которых я неминуемо и скоропостижно умер бы от голода. Он же: он жрет что попало, он всюду запускает лапы, он готов на любые мерзости, лишь бы только задеть мои чувства. Он нюхает и смакует даже собственные экскременты; он рыгает, он пердит мне в колени; и мало того, что я вынужден скакать на нем, будто на вздыбленном жеребце, когда он кроет своих шлюх, он еще и мучит меня в душе, перегибаясь пополам, так, чтобы я свесился к нему через голову и чтобы удобнее было изодрать меня своей щетинистой щекой. Но стоит мне отшатнуться или попытаться, в порыве отвращения, порвать связующую нас перемычку (что я в былые годы иногда пытался сделать) — и он устраивает себе из моего несчастья жуткую забаву, бросается бежать, а потом резко сдает вспять, как мячик на резинке, а не то щелкает мной, как кнутом, при каждом повороте. Так чего тянуть? У нас нет ничего общего, кроме чрева породившего, плоти соединившей и могилы, что в недалеком будущем примет нас. Если и можно сыскать в моем положении какое-то преимущество, так разве что следующее: я вижу его, сам оставаясь невидимым; и, значит, могу анализировать нашу с ним связь, прикидывать, как от нее избавиться, и даже предпринимать исподтишка определенные в этом направлении шаги, вроде написания этой вот к Вашему Величеству петиции. Шаги, быть может, бессмысленные; отчаянные — наверняка. Единственная альтернатива — безумие.
Ну, что ж, скажете Вы: какой бы печальной ни представлялась наша ситуация, она не нова; такими уж мы родились, и пусть худо-бедно, однако прожили вместе тридцать пять лет; даже королям не все позволено; мы не вольны выбирать, какими нам рождаться, нам остается усмехнуться и нести свой крест, слабый сам виноват, et cetera. Видит Бог, я не нытик; я готов был вывернуться наизнанку, чтобы достойно разыграть пришедшие ко мне плохие карты; при ничтожнейшем намеке на благорасположенность со стороны брата, при наималейшем проявлении истинно братских чувств я буквально таю от благодарности, мне приходится цепляться за ванты, чтобы не потерять от радости сознание и не свалиться за борт; мои слезы льются сквозь волосы ему на лицо, так что можно подумать, будто рыдал не кто иной, как он. И будь то просто накопившееся горе или же понятная возбужденность ожиданий по поводу приезда Вашего Величества, я бы не стал обременять Вас (и собственную, свойственную Вашему покорному слуге тонкость чувств) этой жалобой. И диктует мне мольбу мою — совпадение Вашего Величества прибытия в наши пределы с критическим поворотом в нашей собственной истории и ситуации.
Я опускаю детали нашего прошлого, утомительнейшую из хроник. Некоторые уверяют, что наша мать скончалась родами, другие — что она умерла от ужаса вскорости после того, как произвела нас на свет; в равной степени вероятно, что она просто от нас отказалась. Человек, которого мы называли Отцом, показывал нас на ярмарках на протяжении всего нашего детства, однако со времени Ханга и Энга общественные вкусы переменились к уродствам вроде нашего; сколотить на нас капитала у него не вышло; по правде говоря, на нас вообще едва обращали внимание. Во младенчестве я и вовсе не осознавал, что нас двое; и только тупая несговорчивость некоего нелепого существа, которое я вечно видел перед собой, — ему непременно хотелось идти налево, когда я шел направо, оно орало и требовало еды всякий раз, как я собирался поспать, оно смеялось, когда я плакал, — натолкнула меня на мысль о его возможной инаковости; насмешки товарищей по играм, которые, стоило нам только запутаться друг в друге, туг же поднимали нас на смех, утвердили меня в подозрениях, и я начал постигать болезненную науку отчуждения. Несколько ранее я уже успел предложить брату проект весьма благоразумного союза (со мной в роли направляющего начала, контролирующего каждый наш шаг и имеющего право на окончательное суждение в вероятных между нами спорах, — что вполне естественно, поскольку он от природы существо сугубо импульсивное); он даже и слышать ни о чем подобном не захотел. В детстве наша взаимная антипатия медленно тлела, поскольку мы оба, пусть нехотя, вынуждены были подчиняться Отцу (каковой, по крайней мере, не отрицал самого факта нашей двойственности, составлявшей, собственно говоря, источник его дохода); и лишь тогда, когда нам удалось вырваться из-под его власти, в отрочестве, она разгорелась в полную силу. Моя попытка учредить и направлять наше партнерство привела к тому, что брат перестал считаться сперва с моей компетенцией в вопросах управления, потом с моим правом голоса, а затем и вовсе с самим фактом моего существования. Как на сцене, так и за кулисами он взял манеру делать вид, что зрители приходят посмотреть на него как на сольного исполнителя, а вовсе не на пару уродцев; я же, будучи скрыт от взоров публики и не имея возможности говорить кроме как шепотом, мог себе позволить лишь самые минимальные акты возмездия: размахивать время от времени руками, пытаясь попасть между строчками его глупейших реприз, гримасничать у него за спиной и через плечо, делать знаки, чтобы опровергнуть или высмеять его самоуверенные заявления. Пускай он отрицает мое существование, игнорировать меня он не может; я ставил ему подножки, смущал его, сбивал с толку, и, хотя в конце концов он оказался сильнее, я ни шагу не дал ему ступить просто так, я испортил ему праздник, я сделал его вдвое слабее, и не раз, и не два мне удавалось полностью его парализовать.
О том, какие он в результате терпел неудачи, о тех приступах отчаяния и ярости, в которые он впадал, просто страшно вспомнить; я с содроганием опускаю и эти детали. Наши нынешние отношения можно, наверное, сравнить с той ситуацией, в которой две выдохшиеся армии сами собой прекращают огонь — и лишь время от времени то там, то здесь происходят ожесточенные стычки; мы живем как в старом, с самого начала не заладившемся браке; открытые столкновения стали реже, но в них больше злобы, взаимные обиды — острее, оттого что их загнали вглубь. Каждая очередная ссора, наследница всех своих предшественниц, носит более разрушительный характер, чем предыдущая; стоит выстрелить детской хлопушке, и тут же вступает в действие тяжелая артиллерия. Однако насколько бы радикально подобное противостояние, в силу изложенных выше причин, ни сковывало нашей свободы, мы оба, как мне представляется, уже успели понять, что следующая вспышка насилия, скорее всего, окончится трагически — для одного из нас, а следовательно, и для обоих; итак, мы смирились и опустили руки, отчаявшись найти из нашего тупика хоть какой бы то ни было выход. А потом меж нами встала Талия, встала любовь; наш нынешний кризис.
Вас едва ли удивит то обстоятельство, что секс долгое время был нам заказан. Стоило нам только начать делать Девушкам авансы, и они обыкновенно либо тут же убегали от нас, либо жестоко нас высмеивали; и если бы не искушенные женщины из европейских столиц, искавшие в нас чего-то необычного, запретного (мы ездили в Европу на гастроли), мы, пожалуй, против собственной воли достигли бы зрелых лет в полной чистоте и невинности — поскольку обычные проститутки, едва увидев нас, тут же вскручивали цену до запредельных, с точки зрения наших юношеских возможностей, высот. Но даже и с европейскими дамами развлекался исключительно мой брат, один, а мне из-за его спины доставались разве что убогие суррогаты истинного наслаждения; и только лишь когда один берлинский кинопродюсер, со свойственной тамошней нации изобретательностью снимавший не совсем обычные картины, открыл Талию и привел нас к ней, лишь тогда я сумел пережить непосредственный опыт совокупления. И не могу сказать, чтобы мне это понравилось.
Если быть точным, то меня снедали чувства столь же противоречивые, как те, что я испытываю к брату. Талия — милая юная гимнастка, «женщина-змея» из хорошей семьи, нищета и разруха заставили ее проституировать собственное искусство в особого рода ночных клубах и кинокартинах, — я обожал ее всем сердцем, и не только за ее веселый нрав и за талант, благодаря которому она смогла со мной соединиться, но за ту молчаливую выдержку, так схожую с моей собственной, с которой она встречала злобные выходки моего братца. Но разве можно ожидать потворства всеобщему зуду совокупления — от меня, чью душу томила и томит единственная страсть: уединиться. Даже наше скромное спаривание (целомудренное по сравнению с тем, что он вытворял!), вызвавшее во мне странное, я бы даже сказал, щекотливое чувство, настолько откровенно шло вразрез с моими принципами, что я навряд ли получил бы от него удовольствие даже в том случае, если бы мой брат постоянно ее при этом не унижал. Мало ему, что он и без того двойник, так нет же, он должен всюду влезть, ко всему присоседиться; стиснуть, пожрать, поглотить! С головы ли, с хвоста, орел или решка, братцу моему все едино; он стискивал бедной девушке голову своими косматыми ляжками с той же скотской жадностью, с какой заглатывает тушеную говядину или впечатывает меня в матрас, и смеется, и грозит, что вот сейчас раздавит меня и съест.
После нескольких подобных встреч (режиссер был перфекционист — то ли как художник, то ли как истинный тевтон) мы обнаружили, что влюблены друг в друга: я в Талию, мой брат — тоже, на свой манер, а хохотушка Талия… в меня, конечно же в меня, я совершенно в том уверен! По крайней мере, поначалу. Она стала участницей наших спектаклей, вдохновляла нас на сочинение нового материала, сочиняла сама; мы выходили на публику, гораздую на пакости публику, в доброй дюжине разных стран и делали неплохие сборы; а мой брат по-прежнему делал вид, что брата у него нет, невзирая даже на то, что на афише у нас было написано: Извечный Треугольник. В гостиницах мы укладывались спать втроем на одной кровати, в виде трех параллельных линий, или равнобедренного треугольника, или греческой буквы альфа, и пускай именно он потел на ней каждую ночь, хрюкал и пускал слюни, чем он, собственно, занимается и теперь, мне льстила мысль, что Талия дарила его своим гибким телом исключительно из любви ко мне и смеялась в душе над его нелепой фантазией о том, что меня не существует, — чтобы побыть со мной. Она все это проделывала, смеясь про себя; я следовал ее примеру и научился даже сквозь скрежет зубовный пропускать смешок и превращать горе в повод для остроты. Случалось, что на самом пике свинской свистопляски наши взгляды встречались, и я видел, как она мне подмигивает; он рычит в порыве страсти, ее подбородок покоится у него на плече; она улыбается, а я целомудренно целую ее в лоб. Не раз и не два мне приходило в голову облечь мою любовь в написанные черным по белому слова, но что толку; к чему мне быть красноречивым, если он, как ревностный цензор, налагает свою волосатую лапу на каждое мое послание и либо искажает до неузнаваемости заключенные в нем тонкие сантименты, либо переводит их на свой собственный грубый жаргон? Я тянусь к ней, чтобы утешить, он сует мою руку ей в промежность; она принимает мою ладонь за его собственную и притворяется, что тает от восторга. Ловкачка, она оплетает своими медовыми членами нас обоих, чтобы дотронуться до того из нас, которого действительно любит; а он, как будто бы поняв, в чем дело, тут же корежит ее в какую-нибудь дикую позицию из йоги: бандха падмасана, дханурасана. Неудивительно, что наша любовь носит характер несколько эфемерный, я ведь прекрасно понимаю, что он может перехватить даже эту мою петицию; неудивительно, что мы сомневаемся друг в друге и совершаем ошибки. И в самом деле, что еще мне останется, кроме как простить ее, пусть даже сердце мое обольется при этом кровью, если наихудшие из моих подозрений на поверку окажутся чистой правдой: что, закосневши в отчаянии, Талия постепенно нисходит до собственной маски: до вульгарного создания, которое не отвечает на мои сигналы, не хочет меня замечать и по-кошачьи стонет от наслаждения, раздавленная тушей насильника! Смех стынет у меня в горле; либо Талия лишилась чувства юмора, либо же его лишился я. Радость утекает сквозь пальцы; наши гнусности остаются при нас и пахнут скотством. Если честно, она мне стала совсем как чужая; при всем моем желании я не могу постоянно убеждать себя в том, что ее нежелание меня признавать есть всего лишь одна из стратагем любви, а то, как она заигрывает с мерзким, с моей точки зрения, мужчиной, как она его ласкает, — всего лишь женская уловка, чтобы разжечь мой пыл и спрятать от него наши следы. Какие следы, Талия? В последнее время я особенно часто стал замечать, что она, при случае, ведет себя так, как будто именно я стою у нее на пути и мешаю ей быть счастливой; в самые мрачные минуты я уже способен дойти до того, что начинаю сомневаться: а что в действительности стоит за этой фразой, обращенной к брату, что ей, мол, «нужен человек цельный» — тайная страсть ко мне или тайное желание от меня избавиться.
Этот ультиматум она огласила на тридцать пятом нашем дне рождения, три недели тому назад. У нас как раз образовалась пауза между принесшим весьма неплохой доход ангажементом на новоорлеанском Марди Гра [16] и уже расписанным буквально по часам пасхальным туром по тихим барам [17] на Западе; как это ни странно, несмотря на сухой закон [18] и на Депрессию [19] , а может быть, благодаря им, у нас выдался исключительно удачный сезон; никогда еще потребность в подобного рода зрелищах не была настолько всеобщей; люди буквально битком набивались в подвальные забегаловки, чтобы накачиваться контрабандным спиртным и аплодировать нашим номерам: неестественные комбинации тел, непристойная гимнастика. Нашим коронным номером, благодаря которому наши карманы пухли буквально день ото дня, была бурлескная мягкая чечетка под пародийное попурри из популярных песенок, начинался номер под Мы с моей тенью, а кульминацией была Когда мы остаемся одни; номер придумала Талия, и, голову даю на отсечение, именно он вдохновил моего братца на весьма необычное предложение, а ее — на ответ. Она по этому случаю купила торт (предназначенный для нас обоих, я уверен; но семьдесят свечей, это, конечно, был бы явный перебор); мой братец, который в подобных случаях обычно задувал единым духом сразу все свечи и лез обеими руками в крем, прежде чем я успевал набрать в грудь воздуха, весь день ходил сам не свой и справился только с тридцатью четырьмя; я с готовностью дунул ему через плечо и загасил последнюю, в первый раз за три с половиной десятилетия получив такую возможность, после чего настроение у него резко переменилось к лучшему и он огласил желание: соединиться с Талией в законном браке. Как обычно, запинаясь и сопя, он огласил всю свою безумную программу: он подведет черту под первой, прожитой половиной жизни, он оставит шоу-бизнес и потратит наши сбережения на то, чтобы получить достойную профессию, коновала, например, или сварщика, и содержать семью!
16
Марди Гра (Масленичный Вторник) — традиционный праздник в американском штате Луизиана, сохранившийся еще с тех времен, когда Луизиана была французской колонией, с карнавалом, праздничными процессиями и т. д.
17
Т. н. «тихие» бары (speakeasies) — подпольные питейные заведения времен «сухого закона».
18
Традиция принятия местных «сухих законов» в отдельных штатах США восходит еще к середине прошлого века. В начале XX в. такие законы действовали на территории четырех штатов (Канзас, Мэн, Небраска, Северная Дакота), к 1914 г. — на территории 26 штатов. 8 сентября 1917 г. в США было запрещено производство виски, а с 1 мая 1919 г, — и слабоалкогольных напитков, включая пиво. Закон, запрещающий продажу любых спиртосодержащих напитков на территории страны, вступил в силу с 1 июля 1919 г. Отменен в декабре 1933 г.
19
Т. н. «Великая депрессия», официальным началом которой считается «черный вторник», биржевой крах на Уолл-стрит 29 октября 1929 г. Несмотря на все усилия правительства, затянулась в США практически до конца 1930-х гг.
«Можно жить вдвоем на те же деньги, которые каждый из нас тратит порознь», — проворчал он под конец своей речи — этак с вызовом, ибо Талия не выказала ни удивления, ни радости, ни смятения и выслушала его совершенно спокойно, как если бы он не сказал ей ничего нового. Я пристально вглядывался в ее лицо, надеясь отследить в нем признаки внутреннего чувства протеста; я размахивал руками и тряс головой, я перерыл карманы в поисках записки с тремя буквами НЕТ, которую всегда держал наготове (так часто являлась в ней нужда), и бросил в ее сторону, поскольку она не соизволила даже взглянуть в мою сторону. Она долго и пристально смотрела на него, вертя в руках веточку плюща; он забеспокоился, засуетился и стал говорить о том, что он, конечно, не считает себя идеальным спутником жизни, он парень непростой, нерешительный, подверженный резким сменам настроений, довольно нервный и противоречивый. Я корчил у него из-за плеча шутовские рожи. Однако с ее помощью он станет совсем другим человеком, заявил он, и зловещим тоном пообещал «отделаться», «не мытьем, так катаньем», от «забравшейся ему на плечи обезьяны», которая до сей поры мешала ему собраться, взять себя в руки и хоть что-нибудь довести до конца. Тогда он впервые применил ко мне данный эпитет; и сказано это было настолько решительным тоном, что у меня по спине пробежали мурашки. В ней вся его надежда на искупление, продолжил он, от беспокойства впав в патетику и сентиментальность; без нее он — скотина скотиной (как будто с ней он никогда не вел себя по-скотски!), жалкая половинка человеческого существа; так пусть же она войдет в его положение, сжалится над ним и даст согласие на то, чтобы, как говорится, стать его лучшей половиной — иначе он пропал!