ЖАНРЫ

Западноевропейская поэзия XХ века. Антология
Шрифт:
Быть первым хорошо! С тебя отныне Великое Искусство начинается. Ты так считаешь — значит, это правда. День ото дня расти ты будешь больше, И станет родина тесна. И все же, Когда тебя обнимет мать-Земля, Она тебе ни пяди не подарит Сверх роста твоего. Но что с того? Ты много лет ее шагами мерил! А есть другой — он учится всего лишь Не быть ничтожным в собственных глазах, Не насмехаться и не быть осмеянным, Не украшать, но обнажать. И все же, Когда его обнимет мать-Земля, Всем станет ясно, как велик он.

УГРЫЗЕНИЯ СОВЕСТИ

— Бегучая вода, седые кроны, Цветов дыханье, птичьи перезвоны! Печали, гнев и страсть свою остудишь, Наедине с самим собой побудешь! — Пришел я в сад — под вековою сенью От самого себя ищу спасенья. Сам за собой лечу — погоней злою, Сам у себя в груди — тупой иглою. О, где ты, выдуманный Ад? Явись, Дай мне упасть в огонь твой и спастись!

КОСТАС КАРИОТАКИС

Перевод Юнны Мориц

Костас Кариотакис(1896–1928). — Родился в городе Триполи, получил юридическое образование, работал служащим. В 1919 г. вышел в свет его первый сборник стихов — «Боль людей и вещей», в 1921 г. — сборник «Нипенти» и в 1927 г. — «Элегии и сатиры». В 1928 г. Кариотакис покончил жизнь самоубийством. Лирика Кариотакиса исполнена трагического мироощущения, скорби о невозможности счастья, о несбыточности надежд. После поражения Греции в войне с Турцией (1919–1922 гг.), в период крушения националистических иллюзий о возрождении великой Греции в былых пределах Византийской империи, эти настроения преобладали и в общественной жизни, и в поэзии. Отвращение к жалкой действительности выливается у Кариотакиса в негодование и сарказм, в острую непримиримость к лицемерию буржуазной морали.

Стихотворения Кариотакиса взяты из сборника «Элегии и сатиры», на русский язык переводятся впервые.

О, КАКИМИ ЖЕ МЫ МОЛОДЫМИ ОЧУТИЛИСЬ НА ОСТРОВЕ ГОЛОМ…

О, какими же мы молодыми очутились на острове голом, на диком краю вселенной, вдали от мечты и земли! Когда мачта последней надежды исчезла за облачным долом, мы, влача свою вечную рану, медленно шли — и пришли. Наши глаза опустели, походкой живого увечья каждый бредет в одиночку, но все — по дороге одной, тело наше от боли — тяжесть нечеловечья, голос наш слышен издали — не голос, а вой сплошной. А жизнь уплывает сиреной над белой морскою пеной. Лишь смертью, казенной смертью и желчью, сосущей мрак, нас балует жизнь — о, сколько бы ни улыбался в плену вселенной луч солнца! А мы так молоды, а мы так молоды, так молоды, и однажды жуткой порой ночною сюда нас бросило судно — сейчас оно в сердце тьмы теряется, а мы спрашиваем: что с нами? и что со мною? за что мы здесь угасаем так быстро, почти детьми!

ЧИНОВНИКИ

Все чиновники тают — сколько их ни питают, тают (как батарейки) по двое в кабинете. (Государство и Смерть — вечно электрики эти питают чиновников, которые тают.) Сутуло, за спинкой стула, марают, перо вперяют в невинность белой бумаги, отпетым служа прохиндеям. «Настоящим письмом имеем честь (или честь имеем)», — они заверяют и заверяют. Им только честь остается, когда сквозь сумерки бледные в восемь часов вечера поднимаются их колонны вверх по улице — как заводные, железные или медные. И покупают каштаны, и обсуждают законы, а также валюту, цены и всевозможные страны, пожимая плечами, чиновники бедные.

НЕСЧАСТЬЕ

Пришли последние первыми, предав идеалы, святыни. Покупается честь у кого она есть: Деньги у нас — на вершине. Если некогда в мыслях, в глазах был ответный порыв, то отныне жизнь похожа на мрачный миф, — неизвестность, горечь, унынье, на губах — настойка полыни. Ночь глубока-глубока. К черту — проклятую койку! Врываюсь в пустые покои, вижу паучьи снасти. Надежды нет никакой. Домой, окончив попойку, идет полуночника тень. И, душой разрываясь на части, я пронзительно крикнул: «Несчастье!» И это жуткое слово в небе вспыхнуло огненной строчкой, и деревья перстами водили под ним, и звезды к нему присохли, и оно пылало на ваших домах — на гробах под кирпичною оболочкой, и собаки почуяли жуткую суть, и залаяли, и заохали. Разве люди совсем оглохли?

ИДЕАЛЬНЫЕ САМОУБИЙЦЫ

Дверь заперта на ключ, собранье писем читается бесстрастно, в неком трансе, затем — влачась к своим предсмертным высям, в последний раз шаги звучат в пространстве. Да, говорят, вся жизнь была кошмаром. О, смех людей, достойный отвращенья, их слезы, пот, тоска по небу, — нет, недаром цепная пустота сомкнула звенья! Стоят и смотрят в окна мертвецами — на скверы, на детей, чья жизнь беспечна, на мраморщиков, бьющих в твердь резцами, на солнце — ведь закатится навечно. Конец. Вот краткая записка на прощанье, глубокая, без вычур — все, как надо, в ней — безразличье к жизни и прощенье тому, кто будет плакать до упада. Взгляд в зеркало, на стрелки часовые, вопрос: не зря ли? а здоров ли разум? и шепот: кончено! сейчас! — и, как впервые, в душе уверенность, что — следующим разом…

ГЕОРГОС СЕФЕРИС

Георгос Сеферис(наст. фамилия — Сефериадис; 1900–1971). — Родился в Измире. В 1914 г. переехал в Афины. Получил юридическое образование. С 1926 г. начинается его дипломатическая карьера, закончившаяся в 1962 г. В 1963 г. удостоен Нобелевской премии. Автор поэтических книг «Поворот» (1931), «Водоем» (1932), «Роман» (1935), «Судовой журнал I» (1940), «Судовой журнал II» (1944), «Дрозд» (1947), «Судовой журнал III» (1955).

Лирика первых поэтических книг Сефериса передает ощущение тупика, в который завело Грецию поражение в греко-турецкой войне 1919–1922 гг., горькие раздумья над трагической эволюцией многовековой греческой истории. Обратившись к структуре верлибра, Сеферис явился одним из первопроходцев «новой поэтической традиции» в Греции.

В годы второй мировой войны поэзия Сефериса сближается с поэзией Сопротивления, проникается гражданским, патриотическим чувством. Опыт атифашистской войны сказывается и позднее, в создании «Судового журнала III» (1955), написанного под впечатлением борьбы кипрского народа за свою независимость, и в антидиктаторской позиции, которую поэт занял после военного переворота 1967 г. Стихотворения «Рассказ» и «По шипам колючего дрока…» переведены впервые.

АРГОНАВТЫ

Перевод Л. Лихачевой

И душа, если она хочет познать себя, в душу другую должна заглянуть — чтобы там увидеть, как в зеркале, чужестранца или врага. Спутники мои были славные парни, не жаловались на усталость, жажду и стужу. Были похожи они на деревья и волны, что встречают ветер и дождь, встречают солнце и ночь, не меняясь в окружающем их измененье. Славные парни! Целыми днями трудились они на веслах, не поднимая глаз, ритмично дыша, и краснела от напряженья покорная кожа. Иногда они пели, не поднимая глаз. А между тем мы плыли на запад мимо пустынного острова, поросшего дикой смоковницей, того, что за мысом, где яростно лают громадные псы. Душа, если она хочет познать себя, — говорили они, — в душу другую должна заглянуть, — говорили они, — и веслами били по закатному золоту моря. Миновали мы множество мысов, множество островов, видели море, что сливается с морем другим, тюленей и чаек, слышали, как рыдают матери над убитыми сыновьями, проклиная Александра Великого и славу, загубленную в глубинах Азии. Мы якорь бросали у берегов, полных ночных ароматов и пения птиц, берегов, где струится вода, от которой на руках остается память о счастье. И не было странствиям нашим конца. Души друзей моих слились с уключинами и веслами, с неумолимым ликом, высеченным на носу корабля, с кругом руля, солеными брызгами. Один за другим покидали меня мои спутники, не поднимая, глаз. Веслами отмечены на берегу места, где они спят. Никто их не помнит. Справедливость.

ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ

Перевод Л. Лихачевой

День стоял сумрачный. Никто ничего не решал. Дул ветерок. «Это не грегос, это — сирокко», — кто-то промолвил. Торчали воткнутые в склоны тонкие кипарисы, за ними серое море с озерами света там, вдали. Брызнул дождь, и солдаты взяли ружья на караул. «Это не грегос, это — сирокко», — единственное решение, которое можно было услышать. Но все мы знали — на новой заре у нас ничего не останется, ничего — ни женщины, пьющей сон рядом с нами, ни воспоминанья о том, что когда-то мы были мужчинами, — ничего не останется на новой заре. «Этот ветер напоминает весну, — глядя вдаль, сказала подруга, шагавшая рядом, — весну, которая вдруг средь зимы налетела на берег залива так неожиданно. Помнишь? Столько лет пронеслось. Как-то теперь умирать доведется?» Марш похоронный блуждал под мелким дождем. Как умирает мужчина? Странно, никто не думал об этом. А если думал, то вспоминал давние, давние времена, крестоносцев походы или битву при Саламине. Но смерть, вот та, что приходит сейчас? Как умирает мужчина? Своя достается каждому смерть, своя собственная и ничья другая. И эта игра есть жизнь. Свет угасал над сумрачным днем. Никто ничего не решил. На новой заре у нас ничего не останется, все будет предано — даже наши руки. И жены наши в чужие дома будут воду носить из горных ключей, и дети наши погибнут в каменоломнях. Подруга моя, шагая рядом, напевала обрывки песни: «Ах, той ли весною… летом… Райя ты моя, райя…» [90] Кто-то вспомнил о старцах-учителях, оставивших нас. Мимо прошла пара, беседуя: «Надоели они, эти сумерки. Пойдем-ка домой. Пойдем-ка домой и зажжем свет».

90

Ах, той ли весною… летом… Райя ты моя, райя… — Строка из греческой народной песни периода турецкого владычества. Райя — стадо ( арабск.), собирательное имя, обозначавшее все немусульманское население Оттоманской империи.

Поделиться с друзьями: