ЖАНРЫ

Всплыть со дна в поселке Воровского
Шрифт:

Первая холодная капля падает мне точно на темя, вторая — Августу на щеку. Мы одновременно поднимаем лица к небу и ощущаем на коже тяжелую дробь.

Дождь обрушивается на нас стеной, я хватаю Августа за руку и делаю порыв к спасению под крышей, но он и не думает двигаться с места: заставляет наблюдать, как вода красиво струится по его лбу, ресницам, губам. Так и знала, что поплачусь за шутку про сахар — теперь вымокнем до нитки из-за моего строптивого язычка.

Его пальцы медленно, будто преодолевая сопротивление стихии, касаются моей щеки, убирают в сторону мокрые пряди. Рука скользит вниз, опускается сначала вдоль шеи, затем ложится на плечо и осторожно поглаживает. Чувствую, как под распахнутой ветровкой моя футболка начинает тяжелеть от влаги, однако, вопреки непогоде, мне становится жарко. Обнимаю Августа покрепче, льну к нему всем телом, прислушиваюсь к тому, как учащенно бьется его сердце. Поднимаю голову, закрываю глаза и жду, когда он поцелует меня. Это случается без промедлений: глубоко, властно, решительно. Мои руки ныряют под его куртку, впиваются в ткань пуловера, ощупывают рельефы мышц в надежде уцепиться за них как за якорь. Все вокруг теряет очертания и форму.

Мы растворяемся друг в друге посреди потопа, и, если сейчас в нас ударит молния, я ничуть не удивлюсь. Воздух трещит от напряжения.

Август останавливает поцелуй так же внезапно, как и инициировал. Его взгляд прилипает к моему промокшему до нитки телу, глаза сужаются.

— Вер, прости. Это было тупо. — Он срывает с себя водонепроницаемую куртку, одним порывистым движением укутывает меня и тянет за рукав. — Надеюсь, не простудишься. Давай, бежим!

Мы устремляемся прочь от ангела к темной двери музея. Забегаем в фойе, озираемся, с нас текут реки-ручьи, которые моментально образуют под ногами лужи. Из-за стойки поднимается женщина в вязаной кофте — Мария Георгиевна, в началке она была моей классной руководительницей.

— Вера? Сколько лет прошло, а все такая же тощая. Ну и промочило же вас, голубков!

— Здравствуйте, Марья Георгиевна! Простите за беспорядок, где у вас тряпка? Я сейчас все уберу.

— Не надо, — отмахивается она. — Хоть какое-то дело на сегодня образовалось, а то сижу, к месту приросла. Идите в зал скорее, сушитесь! Там теплопушка.

Мы пробираемся к стендам, влажная одежда тяжело провисает, но от ветродуйки тянет сухим жаром. Жмемся с Августом к ней поближе и не перестаем ржать.

Марья Георгиевна появляется с подносом — два железных подстаканника, сдерживающих пышущее жаром стекло. Чай внутри черный, как смола. Мы присаживаемся на скамью у стены, пьем напиток с ароматом шишек и понемногу согреваемся. Август потягивается, разминает плечи и принимается изучать пожухлые фотографии.

Его внимание привлекает большой стенд «Наш быт в 1990-х». Взгляд скользит по подборке заламинированных снимков и газетных вырезок, среди которых затесался незатейливый кадр: женщины готовятся к смене на заводской кухне. Их фартуки, вероятно, перепачканы свеклой: темные пятна расползлись по ткани в разные стороны. В центре, между ними, — массивное дубовое корыто, отполированное донельзя, а внутри лежит сечка — специальный нож с широким, как лопатка, изогнутым лезвием на деревянной рукояти. На земле в плетеных лукошках — горы белых кочанов капусты, которые из-за низкого качества изображения всем посетителям во все времена напоминали отсеченные головы.

— Стойте, погодите. — Он оборачивается то ко мне, то к Марье Михайловне, лицо выражает панику. — Это что, секира? На фото же девяностый год указан. Как это вообще возможно?

Я не могу сдержать улыбку, подхожу ближе. Вглядываюсь в знакомые с детства снимки: сколько раз нас от школы водили в этот музей. Марья Георгиевна фыркает, поправляя очки.

— Как, как — да вот так и возможно! По сей день используем, — заговорщически шипит она. Я узнаю игру, которую она проворачивала с нами в третьем классе. — У нас в каждом сарае такая стоит.

Август не верит ушам, трясет головой, протирает глаза и снова присматривается к стенгазете, а Марья Георгиевна тем временем бесшумно подкрадывается к нему сбоку. Ее лицо выдерживает степенное выражение.

— Да-да, милок, — говорит она нарочито серьезно, медленно приближая палец к его ребрам. — Дело житейское. А осенью, как начинается сезон… рубим хорошеньких московских мальчишек на кусочки!

Ее палец впивается Августу в бок ровно в то мгновение, когда он концентрируется на лукошках с «головами». Август взвизгивает — делится с нами негромким, сдавленным, но по-настоящему встревоженным криком и отпрыгивает в сторону, натыкаясь на меня. Его глаза круглые, как те самые кочаны на фото.

Марья Георгиевна то ли давится, то ли кашляет, то ли заливается: ее плечи вздрагивают от беззвучного смеха. Я хватаю Августа за руку, чтобы он не опрокинул стенд, и сама хохочу во весь голос.

— Да это же капуста белокочанная! — выдыхаю сквозь смех и тычу пальцем на снимки. — Секира, скажешь тоже! Это сечка называется! Для шинковки. Ой, Август, такой ты мажор, конечно. Жизни не видел.

Паника в его глазах медленно сменяется озорным смущением, и он проводит рукой по лицу, смахивая несуществующий пот. Я все еще хихикаю и машинально перевожу взгляд на соседний снимок. Та же группа молодых женщин, но кадр крупнее, четче. Мой взгляд блуждает по их лицам, и вдруг я замираю: узнаю девушку с фотографии, которую летом обнаружила на чердаке Голицыных. Она держит в руках кочан, смотрит куда-то мимо объектива и улыбается. Та же легкая поза, те же черты.

— Марья Георгиевна, а кто эта особа? — привлекаю внимание бывшей классной руководительницы.

Я смотрю на учительницу. Ее лицо смягчается, взгляд становится отсутствующим, обращается куда-то в прошлое.

— Анфиса-то Ланина? Мал золотник, да дорог, — начинает она привычную экскурсионную песню. — Она сирота, выросла в московском детдоме, а как восемнадцать стукнуло — приехала к нам. Помогала старичкам-дальним родственникам, в будни трудилась при заводе, а в выходные дни чего только не выдумывала для сельчан: и праздники, и культурные программы, и спортивные состязания с самодельными сладкими призами. Вот же фотоотчет! Гляньте, какие кубки и медали пекла из песочного теста! Лучшие годы это были для Воровского!

Марья Георгиевна с ностальгией вздыхает и продолжает:

— А расписные стены у дома культуры видели? До сих пор краска не сошла — это тоже Анфиса рисовала, собрала единомышленников. Фотоаппарат у нее был дорогущий! Никогда пленки на сельчан не жалела, большинство кадров, что есть на стенде, — ее рук дело. Ой, а с детьми занималась… Хотела студию-театр открыть. Сердце у нее нараспашку. Но понятное дело, зачем вам, молодым, в поселке-то прозябать. Старички-родственники ее ушли один за другим на тот свет, а к концу лета девяносто пятого и она куда-то пропала. Вроде поехала большой мир покорять. Одним днем собралась, без каких-либо прощаний. Будто сквозь землю. Поселок не сразу осознал, что одно маленькое сердце качало кровь за нас всех, а когда поняли — было поздно. Говорят, она за океаном теперь живет, процветает.

— И что же, вы не пытались связаться?

— Ой, Вера, ну какие годы были. Это сейчас у всех сотовые — звони, строчи сообщения — не хочу, хоть на Марс, хоть на Луну. А тогда? Да и куда писать-то было? Адресов она не оставила. Ну гуляла она с мальчонкой, вон как ты со своим! Такой же был пижон московский. — Марья Георгиевна шуточно треплет Августа за щеку. — С ним, говорят, и укатила.

Мы с Августом переглядываемся, я чувствую, как по спине бежит недобрый холодок.

***

Влетаем на чердак и начинаем перерывать пожитки из прошлого. Обнаруженную мной ранее фотографию откапываем почти сразу и пристально изучаем со всех сторон. В правом нижнем углу еле проступает оранжевая отметка — июнь девяносто пятого года. В пленочных фотоаппаратах была такая опция. Переворачиваю карточку, подношу ближе к глазам и не могу сдержать звонкого возгласа.

— Ох, Август! Тут послание!

Голицын замирает и устремляет на меня все внимание, а я читаю вслух: «Спасибо, дорогой Д., за этот подарок. Я всегда мечтала обладать магией — останавливать время, и ты наделил меня ей. В память о наших беззаботных летних днях. С любовью, Фиса».

Поделиться с друзьями: