Перерожденная Злодейка
Шрифт:
Я не думаю ни о чём.
Впервые за всё это время, я не думаю ни о чём.
Только, он. Только здесь. Только сейчас.
И когда мы отстраняемся на ладонь, не больше, лоб ко лбу, дыхание к дыханию, я понимаю с пугающей, окончательной ясностью: вот это. Вот это я захочу повторять. Снова и снова. До конца каким бы он ни был. Всю оставшуюся жизнь здесь ли, там ли, я буду помнить этот поцелуй. И хотеть его. И тянуться к нему через любую грань, через любые миры, через что угодно.
— Хварин, — шепчет он мне в губы.
И я хочу сказать «не Хварин. Алина. Меня зовут Алина». Так хочу, что больно. Но не говорю. Ещё не время. Ещё рано.
— Я здесь, — шепчу я вместо этого. — Я здесь.
Те же слова, что я шептала Ёнсу в его лихорадке. «Я здесь.» Самые правдивые слова, какие у меня есть. Потому что «навсегда» я обещать не могу. А «здесь, сейчас» могу. И отдаю их ему всё, что у меня есть.
Мы сидим под вишней до самого вечера.
Говорим. Молчим. Снова целуемся и каждый раз это как впервые, и каждый раз я хочу ещё. Он рассказывает мне про эту долину, про детство, про мать-королеву, которую почти не помнит. Я рассказываю ему осторожно, обиняками про «дальние края», откуда я родом, про повозки без лошадей, про коробки с голосами, про мир, где женщины свободны. Он слушает как сказку. И не понимает, что это правда.
— Когда-нибудь, — говорит он, — вы расскажете мне всё. Всю правду. Кто вы. Откуда. Что за тайна вас гложет. Я подожду. Я очень терпеливый, помните?
— Помню, — говорю я.
И мне хочется заплакать снова, потому что «когда-нибудь» у нас, может быть, и не будет.
Но я не плачу. Сегодня мой день. Наш день.
Я возвращаюсь домой в сумерках, как обещала Сори.
И только наутро, когда я просыпаюсь в своих покоях, Сори приносит мне что-то, завёрнутое в шёлк.
— Принёс тот же мальчик-водонос,агасси , — говорит она тихо. — На рассвете. Сказал «той, что под вишней».
Я разворачиваю шёлк.
Внутри тонкий лист дорогой бумаги. И на нём несколько строк. Его рукой. Каллиграфия летящая, сильная, чуть небрежная, как у того, кто пишет от сердца, а не для красоты.
Короткое стихотворение.Сиджо . Я читаю медленно, шевеля губами, разбирая старую кисть:
«В горной долине вишня цветёт одна,позже всех, для того, кто придёт позже всех.Опадут лепестки, и сойдут снега, и годы пройдут,а я буду помнить тот день, когда ты сказала: я здесь.»
Я читаю это, раз, другой, третий.
И прижимаю листок к груди туда, где брошь, где записка Ёнсу. Третий знак у самого сердца. Самый тёплый. Самый горький.
И сижу так, в утреннем свете, со стихотворением принца у сердца, и улыбаюсь, и плачу одновременно.
Потому что у меня теперь есть этот день.
И что бы ни случилось дальше у меня его уже не отнять.
1Сиджо (??) традиционная корейская поэтическая форма из трёх строк, близкая по духу к японскому хокку, но более развёрнутая; часто о природе, чувствах, быстротечности жизни. 2Час Зайца время около 5–7 часов утра по традиционному корейскому счёту времени.
20 глава
20 глава
Счастье длится девять дней.
Девять дней, я считаю их потом, перебираю, как чётки, девять дней, в которые я живу так, будто у меня есть будущее. Я навещаю Ёнсу, он совсем окреп, бегает по двору, смеётся, и его смех самый чистый звук в этом доме. Я работаю с Суён над нашей картой, мы расшатываем стену отца, камень за камнем. И дважды тайно, осторожно, с замиранием сердца, я снова вижусь с И Хваном. Один раз в той же долине. Один раз, он опять перелезает через стену моего сада, поздно ночью, безрассудно, и мы стоим под старой отцветшейпоккот-наму , и он держит меня за руки, и шепчет планы невозможные, светлые, про дальние края, про дом у моря, про жизнь без трона.
Я знаю, что эти планы не сбудутся.
Но я позволяю себе слушать.
Девять дней.
На десятый всё рушится.
Я понимаю, что что-то не так, ещё до того, как это происходит.
С утра в маноре чужая тишина. Не та, домашняя, к которой я привыкла. Натянутая. Слуги ходят, опустив глаза, и замолкают, когда я прохожу мимо. Сори бледная, тревожная несколько раз начинает что-то сказать и осекается.
— Сори. Что случилось?
— Не знаю,агасси . — Она правда не знает, я вижу. — Только… ночью к господину приезжали из дворца. Поздно. И уехали быстро. И с утра господин не выходит из кабинета. И стражи у ворот стало больше. Чужих. Не наших.
Чужих.
У меня холодеет внутри.
К полудню за мной приходят.
Не Сори. Не управляющий Ан. Двое стражников в дворцовой форме, с лицами, как камень, становятся у моей двери и говорят:
— Госпожа Ён Хварин. Вам велено явиться. Немедленно.
— Куда?
— В кабинет господина министра.
Я иду. Сори хочет идти за мной стражник перегораживает ей дорогу копьём. Она остаётся в моей комнате, с прижатыми к груди руками, и её испуганные глаза последнее, что я вижу, прежде чем дверь закрывается.
В кабинете отца не только отец.
Их трое. Отец за своим столом, прямой, спокойный, страшный в своём спокойствии. И двое чиновников в чёрных служебных одеждах изЫйгымбу , королевского судебного ведомства. Я узнаю их по знакам на груди. Те, кто ведёт дела об измене.
И ещё у стены, в стороне, полускрытый тенью, высокий человек в сером. С узким лицом, как лезвие.
Тот самый. Правая рука отца. Тот, кто улыбнулся мне во дворце. Тот, кто ходит по ночам к писцу Чо.
Он смотрит на меня. И едва заметно улыбается. Снова. Уголком губ.
И я понимаю раньше, чем произносится первое слово, что это ловушка. И что захлопнулась она уже давно.
— Госпожа Ён Хварин, — говорит старший из чиновников, разворачивая свиток. — Вы обвиняетесь в государственной измене.
Пол уходит у меня из-под ног.
— В чём? — выговариваю я. — В какой измене? Я ничего…
— В переписке с северными варварами, — отчеканивает чиновник. — В передаче им сведений о столице. В предложении сдать городские ворота в обмен на… — он заглядывает в свиток, — «защиту и почёт для дома Ён после падения нынешней власти». Имеется письмо. За вашей подписью. С вашей личной печатью.
Письмо.
За моей подписью.
С моей печатью.
Я смотрю на отца.
И он смотрит на меня. Спокойно. Внимательно. Без единой тени на лице. И в его чёрных омутах я читаю ясно, как в открытой книге, что это сделал он.
Он узнал.
Он узнал, что я предала его. Что обоз на заставе моих рук дело. Что в его доме крыса. Он искал предателя и нашёл. Меня. Свою дочь. Своё «оружие».
И он не стал меня казнить сам. Не стал травить, как травят неугодных. Он сделал хуже. Бесконечно хуже. Он взял мой почерк переписанный по ночам услужливой рукой господина Чо, и мою печать, и написал ими письмо, после которого меня казнят по закону, на площади, при всём народе, как изменницу родины. И руки его останутся чисты. И дом Ён останется «верным престолу домом, который сам разоблачил изменницу в своих стенах».