ЖАНРЫ

Слово и дело (книга первая)

Пикуль Валентин Саввич

Шрифт:

– Скорохода сюды! Пущай бежит до Ягужинских: быть матке старой в дамах статских, а дочкам Пашкиным фрейлинство жалую...

"Теперь, - раздумывал Остерман, - надо выдвигать наверх молодых князей Голицыных, воздать почести старикам Голицыным, а Долгоруких уничтожать нещадно. Два семейства, издавна враждебные, в соперничестве сами пожрут одно другое. Но это лучше сделать потом, а сейчас..." Остерман, глянув на Левенвольде, неожиданно сказал:

– Сейчас нам следует выдвигать князя Антиоха Кантемира!

– Пшют, - фыркнул Левенвольде.

– Вы сами пшют, сударь. Два умнейших человека в Москве, Феофан Прокопович и аббат Жюббе-Лакур, почитают его за светлейшую голову в Европе... А, скажите, во что оценивают вашу голову?

Левенвольде вздернул подбородок: вот она, голова курляндского Аполлона (серьга в ухе обер-гофмаршала сверкала алмазом).

– Ваша голова, - добил его Остерман, - стоит ровно столько, сколько вы изливаете на нее духов. И - не более того! Если желаете, - добавил вице-канцлер, - я скажу вам то, в чем вы никогда не признаетесь даже прекрасной Лопухиной в минуту откровения.

– Женщине, барон, всего нельзя доверить!

– Но вы скрываете и от мужчин, что являетесь тайным шпионом королевуса прусского... На посту курляндского посла очень удобно торговать секретами России, не так ли?

Вот теперь Рейнгольд Левенвольде оскорбился не на шутку.

– Любопытно, - сказал, - чем вы торгуете, барон?

– Только своей головой... Вот этой самой, - постучал Остерман себя по лбу, - которая приведет Россию к величию, чтобы сохранить мое славное имя в анналах истории! Ступайте...

А под окнами стрешневского дома вдруг заиграла флейта. Да так сладко и умиленно, что Остерман закрыл глаза ладонью, вспомнил зеленые холмы Вестфалии... Ах, годы, годы, где молодость?

– Розенберг, - позвал он секретаря, - откуда эта музыка?

– Некий чухонский дворянин, Иоганн Эйхлер, просит вас благосклонно обратить внимание на его искусную игру.

– Я желаю его видеть. Пусть войдет...

За эти дни Иогашка Эйхлер износился, по трактирам и харчевням ночуя, в паклю свалялись его белые волосы. А руки, от холода синие, с трудом уже нащупывали клапаны флейты...

– Мне ваше лицо знакомо, - пригляделся Остерман.

– Имел несчастие, барон, служить при доме Долгоруких!

"Ого, - решил Остерман, - этот малый наверняка многое может вспомнить..." И вице-канцлер спросил Эйхлера - наобум:

– Где князья Долгорукие хранят свои сокровища?

– Полны дома их сокровищ несметных. А тайников не знаю...

Из-под козырька смотрели на парня недоверчивые глаза:

– Скажи мне, добрый друг Эйхлер, кому ты еще предлагал свои услуги после служения у Долгоруких?

– Все боятся. Никто не пожелал иметь меня при себе. Вице-канцлер тихонько рассмеялся:

– Зато Остерман никого не боится... Розенберг, - велел он, - приготовь комнату для этого молодого человека. Постель, белье, таз, горшок. Обед давать ему от моего стола...

Эйхлер разрыдался:

– Боже мой! Как вы добры... Никто не пожелал меня приютить. Гнали, словно чумного. Только вы, барон! Только вы...

Он поймал руку вице-канцлера, стал целовать ее пылко, и Андрей Иванович погладил флейтиста по голове.

– Остерман никого не боится, - повторил.
– Живи и флейтируй!

Глава 10

Алексей Григорьевич князь Долгорукий совсем затих в своих Горенках боялся. Сыну говорил он:

– Погоди, Ванек... Лукич, дяденька твой, пока на самом верху живет. А пока он наверху, нас жрать не станут...

Василий Лукич жил "наверху", сторожил императрицу ("Драконит меня", говорила о нем Анна). Но двор разрастался, словно гриб худой на помойке, и скоро Лукича из покоев дворцовых вышибли вместе с барахлом его. Левенвольде перед ним извинился. "Фрейлинам государыни, - сказал, - спать негде..." Почуяв близость опалы, Лукич кинулся к верховному министру - Голицыну.

– Дмитрий Михайлыч, - сказал, - время таково приспело, что субтильничать неча! Или на попятный идти, или... Сам понимаешь: пока полки еще наши, арестовать всех смутьянов - да в железа!

– Пекусь о согласье пока, - отвечал ему Голицын.
– Вот и мысли мои о том... Погоди, Лукич: дай с присягою разобраться.

***

День присяжный - день опасный. Москву - в штыки, Кремль - в ружье, на папертях церквей - солдаты. Попробуй не присягни, заартачься - живо штыками до смерти защекочут... Первопрестольная бурлила у подножия собора Успенского, кишмя кишела в четырнадцати церквах - там читались присяжные листы, секретари совали в руки пере для подписа, губами - кисло и слюняво - осторожные дворяне целовали святое Евангелие. А на площади Красной, коленопреклоненные пред знаменами полков, присягали преображенцы и семеновцы - сила грозная, непутевая. Крутились на лошадях фельдмаршалы: князья - Долгорукий, Голицын, Трубецкой...

Над площадью, в сердце Москвы, гремели слова присяги:

ОТЕЧЕСТВУ МОЕМУ ПОЛЗЫ И БЛАГОПОЛУЧИЯ ВО ВСЕМ ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ ИСКАТЬ И СТАРАТЦА, И ОНУЮ ПРОИЗВОДИТЬ БЕЗ ВСЯКИХ СТРАСТЕЙ И ЛИЦЕМЕРИЯ, НЕ ИЩА В ТОМ СВОЕЙ ОТНЮДЬ ПАРТИКУЛЯРНОЙ, ТОЛЬКО ОБЩЕЙ ПОЛЗЫ...

А в слободе Немецкой, в лютеранской кирхе, присягали на верность России иноземцы. Здесь же был и Генрих Фик, камералист известный. Пахло от Фика варварской редькой, которую с утра кушал он с маслом подсолнечным. И опустилась в нерешимости рука благонравного пастора.

– Господин де Бонн, - спросил пастор, - как прикажете поступить с господином Фиком? Счесть ли его нам за члена общины нашей или.., отослать для присяги к русским?

– Да, именно так, - распорядился генерал де Бонн. Тогда Генрих Фик заявил дерзко:

– Какую великую честь оказали вы мне... Буду счастлив принадлежать к великому народу - народу русскому!

– Народ в рабстве, непросвещенный, - отвечал ей пастор, - великим быть не может... Ступайте же к рабам, господин Фик.

– Но рабы создали Рим.
– И Генрих Фик ушел. Явился он в русскую церковь Покрова богородицы.

В толпе присягателей разглядел его зоркий генерал Матюшкин.

– Стой!
– закричал священнику.
– Этого жоха погоди мирром святым мазать. Не брать присяги с него: он, видать, спьяна в православные затесался...

– Не я ли коллегии вводил на Руси? Не я ли доходы государства русского на двести тыщ по таможням умножил?

– Ты - не русский: ступай в слободу Немецкую.

– Но там меня прогнали, ибо немцем тоже не считают...

– Эй, солдаты!
– велел Матюшкин.
– Вывесть его из храма, чтобы мерзким видом своим он благолепия не нарушил...

Поделиться с друзьями: