Царский изъян
Шрифт:
— Проверили.
Его русский лучше, чем он, видимо, хотел показать.
— И? — поворачиваю к нему голову, стараясь не двигать корпусом.
Он молчит, но взгляд у него настороженный. И этому есть все основания.
Не нашли ничего, или нашли, но не уверены, что именно. В обоих случаях прекрасно.
— Кнопочный телефон, — не выдерживает Николай, кивая на груду запчастей. — Тоже хобби? Ты на ретро-ярмарку заглядывал?
— Он нужен был, чтобы связаться с нужными людьми. Например, с тобой. Его практически невозможно отследить в обычном режиме. Поэтому разбирать его на части не было никакого смысла.
— А шахматы?
Я чуть морщусь от боли и снова веду плечом. Теперь это не только можно и необходимо для дезориентации моих “собеседников”.
— Вот эту игрушку, — указываю на футляр стянутыми руками, посиневшие пальцы почти не двигаются, — стоило уничтожить сразу.
Длиннолицый бледнеет заметнее. Батя это видит и уже не отслеживает свою реакцию. Он очевидно не понимает, что именно происходит, а потому злится еще сильнее.
— Но теперь поздно, — заканчиваю я со вздохом соболезнования.
— Егор, — батя тяжеловесно впечатывает каждое слово. — Ты сейчас либо объясняешься, либо я решаю, что Настя мне больше не нужна живая.
Он попадает точно. Или почти. На долю секунды внутри все сжимается до состояния иглы. Но наружу это не выходит. Даже дыхание не сбивается.
— Не советую, — мягко произношу я и качаю головой.
— Да неужели? — скалится он.
— Ты и так уже наговорил и насидел здесь достаточно, чтобы потом очень долго объясняться с самыми разными людьми. Не усугубляй. А профессор еще будет очень полезна твоему высокому гостю.
Николай прищуривается. Длиннолицый теперь смотрит на меня прямо.
— Объяснитесь, — проговаривает он без переводчика на приличном русском.
В его взгляде появляется то, чего не было минуту назад, — тревога. Настоящая. Все еще хорошо скрываемая, но я уверен, что считываю правильно.
Переводчик шепчет ему что-то быстро, почти беззвучно. Тот едва заметно качает головой, будто требуя молчать.
— Мне очень жаль, милорд. Но предпринимать что-либо поздно.
Николай откидывается на спинку кресла и вдруг становится преувеличенно спокойным.
— Ты ведешь себя так, будто у тебя на руках козыри, — усмехается он. — А сам стоишь передо мной без оружия, без поддержки и защиты, с разбитой мордой и пустым рюкзаком.
— Ты забыл еще про больное плечо, — любезно напоминаю я. — И я не картежник. Ты знаешь.
Мы смотрим друг на друга через стол. Как когда-то давно. Только тогда я был моложе и чуть глупее, а он — терпеливее.
Я перевожу взгляд на длиннолицего. Он сидит идеально прямо, но теперь я вижу напряжение в его челюсти. В пальцах. В том, как он слишком аккуратно держит бокал, не делая ни глотка.
Хорошая выдержка.
Батя с досадой пыхает носом. Он уже понял достаточно, чтобы злиться, и недостаточно, чтобы перехватить инициативу обратно.
Прекрасное состояние. Я всегда его ценил.
Длиннолицый внезапно говорит что-то короткое на английском. Голос у него сухой, раздраженный, с металлической интонацией привычного приказа. Переводчик тут же переводит, почти не поднимая головы:
— Его светлость спрашивает, уверен ли вы... — он запинается на местоимении, исправляется: — ...уверены ли вы в том, что говорите.
Я смотрю на “его светлость” несколько секунд. Ровно столько, сколько нужно, чтобы невежливость стала преднамеренной.
Потом чуть улыбаюсь. Совсем немного.
— Не переживайте, милорд, — говорю я мягко. — В итоге вы останетесь довольны.
43 Егор. Дорогая тишина
43 Егор. Дорогая тишина
— Я хочу ясности, — произносит милорд сухо, с тем раздражением, которое у людей его породы заменяет крик. — Немедленно. И прежде всего я хочу, чтобы эту игрушку уничтожили.
Он смотрит на черный футляр с шахматным девайсом на столе, как на дохлую крысу, которую кто-то по недосмотру оставил между виски и сигарами.
Батя поднимает тяжелый взгляд от моей игрушки, и в нем читается приговор. Я смотрю ему в глаза — и внутри очень не кстати шевелится что-то теплое. Этот человек когда-то подобрал меня с улицы. Слишком много хорошего было, чтобы выжечь все до конца.
Он тут же считывает мои мысли, хмурится и угрожающе рычит:
— Раздавить к черту, — дураку понятно, что это не о шахматах.
Не знаю, что драконит его сильнее — мой срыв или то, что ему самому тоже не все равно. Батя на секунду отворачивается и разглядывает камин. Желваки на его скулах замирают. Видно, что ему тоже непросто.
После он многозначительно смотрит на моего тюремщика. Балаклава слева держится в двух шагах. Достаточно близко, чтобы я не забывал, чем здесь заканчиваются дерзость и слишком длинный язык.
— Поздно, — возражаю я, стараясь сохранять спокойный деловой тон и не менять выражения лица, и при этом по очереди пытаюсь сжать то один, то другой кулак и разогнать кровь хоть через силу. — И невыгодно никакой из сторон. Все слишком много вложились в то, чтобы мы договорились.
— Блефуешь, — отрезает Николай. — Слишком дешево.
— Мое начальство, — я игнорирую выпад и держу визуальный контакт с британцем, — уполномочило меня говорить от его имени. И этот разговор уже слышат там, где должны, — делаю особый акцент на концовке, рассчитываю, что англичанин достаточно опытен, чтобы понять верно.
В комнату будто вползает лесной холод.
Твидовый за спиной лорда едва заметно поднимает подбородок. Сам лорд не двигается вообще, но я вижу, как у него напрягается челюсть.
Николай смеется коротко, зло.
— Забавно. С чего ты взял, что можешь диктовать условия?
— Развяжи руки, — говорю я, не сразу справившись с голосом. — И воды. Потом продолжим.
— Может, еще врача? — режет Николай.
Милорд выдерживает паузу, потом коротко кивает. Балаклава подходит, режет стяжку на моих запястьях. Кожа на руках горит так, будто под нее загнали раскаленные иглы. Не морщусь только усилием воли.
“Твид” беззвучно выходит и возвращается с водой и кофе. Следом заносят стул.