Слово и дело (книга первая)
Шрифт:
– На голштинство свое плюнь, - отвечал Ягужинский.– Тишком поедешь. Да слушай... Герцогиню науськай, чтобы депутатам не верила. Истинно узнает все, когда на Москву прибудет. А когда станут ее понуждать, дабы кондиции те мерзкие подписала, то пущай рыпается, сколь можно... Осознал, Петька?
– А ежели герцогиня спросит меня, кто в Совете просил воли царской ей поубавить, то как отвечать мне? Ягужинский сам о воле кричал и - уклонился:
– Так и скажи ея величеству: мол, всякие кричали, большие и малые. Орали по-разному! А старайся объявить герцогине все тайно. И не мешкай с отъездом. Быть тебе потом зятем моим.
– Дорога опаслива. Спросят подорожную - где взять-то?
– Заяц ты у меня!– осерчал Ягужинский и опустил в карман адъютанту второй кисет с золотом.– Еще зятем не стал, а уже убыток мне учинил... Разорил ты меня, еще не отъехав!
На том они и расстались: Сумароков стал собираться.
Вскипая над пламенем свечи, стекал сургуч. Феофан Прокопович пришлепнул его печатью, и пакет с письмом на Митаву живо скрылся в подряснике монашка.
– Скачи, - велел Феофан.– Здесь все сказано, а ты помалкивай... Иди ближе - под благословение мое! Перстами осененный, монашек спросил хрипато:
– А ежели словят на заставе? Тады как? Убьют ведь...
– Червяка видел?– спросил Феофан.– Он куды хошь ползет, и никто не усмотрит путей его, ан, глядь, и вылез... Тако и ты поступай. А коли словят, быть тебе в обители Соловецкой! До смерти намолишься там святым угодникам Зосиме и Савватию...
Монашек выскочил рыбкой - словно пьяница из кабака. Феофан сжал кулаки, возложил их перед собой, размышляя.
– Горе вам, книжники и фарисеи, - сказал... Полвека прожил. Из купцов вышел, науки от иезуитов восприял. Сам папа Климент XII благословил его. Пришлось Феофану, уже бороду, имея, опять в купель прыгать ("из веры подлыя кафолический приять вновь веры православныя"). Петр ему большую власть дал. Заиграет Феофан в Синоде - другие только поплясывают. Возле Петра хорошо было. При Петре-то Феофан разумом светился.
"Слово похвальное о флоте российском" написал. Зверинолютейший "Духовный регламент" изобрел, в коем способы указал - каково противников церкви живьем сжигать, а жилища их разорять. Инквизицию Феофан создал при Синоде такую, что округ него на версту жареной человечиной пахло. Кто противился - того на дыбу! Хорошо людей жрать и монахами закусывать...
– Просвещенному деспотизму быть!– сказал Феофан. Теперь все надежды на Курляндскую герцогиню. И сейчас было страшно ему, что Анна Иоанновна не будет самодержавной... Чьим рабом станет тогда мудрый Феофан? Чьим именем раздувать костры церковной инквизиции? Верховные министры такой воли ему не дадут. А врагов у Феофана немало - только святым огнем их убрать можно...
– Лошадей!– гаркнул Феофан.
Ветер закинул бороду на затылок, мчался Феофан, а народ сбегал на обочины, открещиваясь. Показались вдали витые луковицы теремов Измайловских. "Помогай мне бог", - грезил Феофан и вдруг вспомнил:
В невежестве гораздо более хлеба жали
Переняв чужой язык, свой хлеб растеряли...
Кантемир - пиит изрядный. Его надо к сердцу прижать.
Вылез Феофан перед крыльцами на снег. Подползла к нему дура герцогини Мекленбургской - затрещал горох в пузыре бычьем:
– Дин-дон, дин-дон.., царь Иван Василии!
– Благословляю тя, дура, - сказал Феофан и, покрестив юродивую, ногою ее прочь отодвинул. Поволочились за ним, по ступеням обшарпанным, собольи шубы царями на благость его даренные. Сверкала панагия на груди впалой, бухался народ на колени.
– Дин-дон, дин-дон.., царь Иван Василич!– И трещал горох в пузыре, ползла за ним дура.– Дин-дон, дин-дон... Феофан замер: "Монастыри.., колокол.., святость!"
– ..царь Иван Василич!– допела дура. "А это опричнина, Иван Грозный, костры да черепа..." И железный посох в руке Феофана вдруг повис над дурою.
– Убью!– завопил.– Кто тебя научил извету такому? Но раздался хохот это смеялась Екатерина Иоанновна:
– Да сие не про вас - сие про сестрицу мою, Анну Иоанновну! Ее сызмала так дразнили: "Дин-дон, дин-дон, царь Иван Василич". Потому как сестрица моя - то молится, то гневается грозно!
Феофан остыл. Выпив романеи (он любил выпить), сказал:
– На тебя, царевна-матушка, тоже спрос был. Да невелик спрос. Сама ты хороша, да муженек подгадил. Из-за него не быть тебе в царицах наших. Побоялись министры, что герцог твой прикатит!
– И пусть, - отвечала Дикая.– Коли уж быть царицей, так самодержавной. А ныне обстругали власть монаршую. Чем умнее люди - тем хуже: ранее живали цари и никаких кондиций не ведали! Однако за сестрицу я рада... Теперь, чай, ассамблеи будут, а я повеселюсь. Мне при сестрице моей не занимать, чай!
Феофан (хитрый-хитрый) шевельнул смоляной бровью:
– До веселья далече, матушка. Как бы и сестрице твоей в долгах не сидеть! Дадут вам верховники тышшу на весь год. Вот и будете драчено яблочно на хлеб мазать и слезой закусывать...
Дикая герцогиня привыкла в Европе к муссам разным, теперь ее драчено яблочное уже не соблазняло, и тут она проговорилась:
– Писала я уже на Митаву, в известность Аннушку ставила.
– А ты еще пиши, - нашептывал Феофан.– Вгоняй в злость праведную сестрицу свою. Чтобы камень за пазухой она еще с Митавы сюда везла. Иначе пропадет великое дело Петрово, потопчут его затейщики верховные! Помни, матушка: покуда кондиции не разодраны - тебе тоже не станет житья: худо будет, бедно будет...
Довел Дикую герцогиню до белого каления и помчался обратно на Москву. Звенел в ушах Феофана ветер: "Дин-дон, дин-дон.., царь Иван Василич! Монастыри да опричнина.., плети да хоругви".
– А просвещенному деспотизму все равно быть! И перст Феофан поднял. Мчали кони - сытые кони, синодские.
Возки офицерские да сани мужицкие, сеном обложенные, застревали на выезде: далее солдаты никого не пропускали из Москвы.
Сумарокову ямщик попался толковый: как вожжи взял - так и трусить не стал. "Солдат омманем!" - посулил. До Черных Грязей ехали чуть не с песнями. На дорогах - ни души. Вот и рогатки уже показались. Солдаты валенками топают, рукавицами хлопают, кашу у костров лопают. Увидели возок с Сумароковым и закричали:
– Стой! Кто едет?
– Камер-юнкер принца Голштинского, - отвечал Сумароков.
– Какой?– спросил офицер от костра.
– Голштейн-Готторпский.
– Ты нам зубы не заговаривай. Лучше подорожную кажи!
– У меня только пас, - сознался Сумароков.– До именьишка добираюсь, соврал он, боясь, как бы не стали молотить его.
– Нашел время по именьям разъезжать! Заворачивай оглобли!
Делать нечего: завернули обратно на Москву, обошли заставы окольно и ехали до станции Пешки; отсюда застав уже не было - езжай себе куда хочешь. Сумароков щедро отсыпал ямщику из кисета графского. Далее он нанимал "копеечных" (вольных) извозчиков, платил им хорошо - и кони летели.