ЖАНРЫ

Слово и дело (книга первая)

Пикуль Валентин Саввич

Шрифт:

– Виват Анна, - ревела остерия, - самодержавная!

Из-под столов, от дверей, затоптанные, кричали в ответ иное:

– Самодержавству не быть!

Примчался обер-комендант Еропкин, солдаты вязали веревками правых и виноватых. Долее всех не могли Жолобова унять.

– Я вас всех, - грозился, - вместе с Анной вашей, так-растак и разэдак... Я самого Бирена лупил на Митаве! Так и знайте!

***

Князь Алексей Михайлович Черкасский двигался и мыслил столь замедлительно, что звали его на Москве черепахой. Потомок султанов египетских, он был вором, и не носил, а - таскал свое имя. Сибирь разворовал лихо: будучи губернатором там, вывозил из Тобольска золото сундуками, отделывал дворцы малахитом и яшмою, обсыпал хрусталь кубков камнями драгоценными. И все делал медленно, не спеша, как и положено черепахе. Воровал и дрожал тройным подбородком: трусости великой был человек!..

Владения князя тянулись, словно курфюршество, от Москвы до Коломны. И гремел в имениях сплошной праздник. Гостей вздымали наверх подъемные машины" плыли по воздуху столы, обставленные яствами, прыскали в парках фонтаны вина... В этой роскоши, отраженной сотнями венецианских зеркал, посреди оранжерей и висячих садов, в зелени померанцев и лавров, растил князь в своем Останкине единую дочь свою - Варвару, и не было тогда на Руси невесты богаче и знатнее, чем княжна Варвара Алексеевна.

Варька тигрицей была - ей в мужья льва надобно. Сама она говорила: "Если не льва, так хотя бы осла золотого". Выбрала же - не пойми что: нищего поэта Антиоха Кантемира... Оттого и неспокойно в подмосковном "курфюршестве" Черкасских. А тут и повестка пришла князю - на Совет явиться...

Нагрянул гость - Семен Андреевич Салтыков, послушал он, как бренчит за стеною арфа, и спросил хозяина:

– Неужто, князь, отдашь Варьку за сего мамалыжника? Правда, говорят, Кантемир вирши поносные пишет. Ярится...

– Э, батюшка, - отвечал Черкасский.
– Вирши его - хоть соли, хоть масли, а мою дуру Варьку стихами не прокормишь... Семьдесят тыщ мужиков даю в приданое. Подумать страшно, что молдаванину сему достанутся!

Над головами старцев висела чаша хрустальная, а в ней, сверкая, плавали золотые рыбки, из китайских земель через Сибирь вывезенные. Салтыков не удержался - облизнулся:

– Таких вот еще не едал... Неужто не съедобны? Черкасского трясти стало. Ходуном ходило брюхо его объемное, в атласы обтянутое, кружевами обвитое.

Я сам не ел их, - сказал, губу кусая.
– Берег все.., надеялся! Как бы не пошло все прахом от кондиций тех... А потому, думаю, лучше съедим давай сразу. Завтра в пасть огненну глянем!

Под жареных рыбок пили токай.

– Грозно, страшно, - признался Салтыков.
– А без самодержавства нам, придворным людям, не жить. Вся заступа нам, убогим и сирым, едино лишь в тирании самодержавной!

– Кантемир-то, - шепнул Черкасский, - может и полезен быть.

– Чин-то, чин-то его?
– спросил Салтыков.
– Велик ли?

– По чину Антиох - всего лишь гвардии фендрик.

– Куды нам такого! Покойный Петр Лексеич говардвал, бывало: "Ежели двух фендриков, кои беседуют, увидишь, то разгоняй их сразу палкою, понеже ни о чем путном они говорить не способны".

– А наш фендрик не таков, - отвечал Черкасский.
– Эрудитство его и слог приятный даже Феофан чтит... Вот, Семен Андреич, ежели бы нам в едину телегу впрячь Синод да гвардию - ого! Тогда бы самодержавство окрепло вновь.

– А я вот, - сказал Салтыков, - на Татищева глаз вострю: он верховных невзлюбил. Унизили его тем, что в ранг не произвели повыше. А в Сенат просился - тоже отшибли... Татищев да Антиошка Кантемир - люди книгочейные. Законники! Нам того и не знать, что они в книгах вычитали. И лбы у них медные - перешибут темя злодеям верховным... Сочти, сколь конфидентов у нас!

Черкасский стал загибать пальцы - резало Салтыкову глаза от блеска множества бриллиантов на руках русского Креза:

– Канцлер Головкин наш, Ванька Барятинский, на дочке его женатый, тоже наш... Трубецкие давно бесятся! Апраксины тебе, Семен Андреич, родня близкая, а значит, и самой Анне Иоанновне сородичи, - они тоже наши. Волынский, что на Казани сидит...

– Погоди, князь, - остановил Салтыков.
– Моего племянника не считай. Он в дому моем воспитание получил, и таково воспитан, что дьявола изворотливей! Пуд соли съешь - его не узнаешь!

Камердинер доложил, что внизу топчется опальный Ушаков.

– А что ему опять?
– нахмурился Черкасский.
– Сто рублей выплакал, а разве отдаст когда обратно, ворон пытошный?

– Нет, Ушакова ты прими, - надоумил Салтыков князя.
– Ты ему еще ста рублей не пожалей. Андрей Иваныч тоже наш.

***

Всю ночь двигались войска, охватывая Кремль в кольцо, запаливали костры для обогрева, мерцали багинеты - льдяные, в изморози. Шпалерами строились солдаты по лестницам дворцовым. Впереди - день тяжелый, всякого жди. Высоких людей принизят, а низкие поднимутся. В народе простом тоже не тихо: слухи ходят, что укротят гнет крепостной, от рабства мужика отторгнут...

Князь Дмитрий Голицын побелел лицом. Похудел. С ног сбился. Спал на притыке. Сегодня в пятом часу утра встал, шуршал бумагами. Потом стали собираться во дворце приглашенные повестками. Шумели, и Голицын велел Степанову проверить - не затесались ли иноземцы в собрание?

– Не допущены, князь. Но послы иноземные внизу дворца топчутся. Озябли шибко. Особливо испанцев колотит.

– Пусть подымутся для обогрева... А что Ягужинский? Степанов двери приоткрыл, осторожно глянул в палаты.

– Здесь, - сказал.
– Графы сидят и беседы ведут... Канцлер Головкин неопрятным ртом прошамкал:

– Коли арест моему зятю Пашке, так пущай о том не вы, а сама императрица решает: прав или виноват Пашка? Вступился честный фельдмаршал Долгорукий:

– Ныне ея величество не у дел! Нам решать - кто прав, кто винен. А печешься ты, Гаврила Иваныч, о Пашке по родству. Но роднею на Москве не удивишь: здесь кошка с мышью жила и мышеловку рожала. Сколь веков стоит Москва, с тех пор все дворяне переспали крест-накрест, словно на острове. И ты, канцлер, более о пользе отечества помышляй, нежели о Пашке заблудшем.
– И, сказав, жезлом приударил:

– А народ-то гудит, пора идти к нему...

Вышли верховники к собранию, кланялись - и туда, и сюда.

Головкин, на Пашку поглядывая, прокричал натужно:

– В неизреченном милосердии своем императрицы Анны Иоанновны, в заботах неусыпных о своих верноподданных, изъявили божецкую милость полегчить всем сословиям, дабы оградить их животы и честь ихнюю новыми благими законами...

– Но, - закрепил Голицын слова канцлера, - без самовластия самодержицы, без произвола монаршего... Виват Анна!

Осыпая сургуч с печатей, Дмитрий Михайлович извлек письмо императрицы, читал, что она пишет, собранию:

"...по здравом рассуждении, изобрели мы за потребно, для пользы российского государства и ко удовольствованию верных наших подданных, дабы всяк мог видеть горячесть нашу, елико время нас допустило, написали, какими способы мы то правление вести хощем..."

Потом Голицын затряс перед ошалевшим собранием кондициями.

– Вот они, эти способы!
– возвещал громогласно.
– Вот почин переустройств государственных. И кондиции сии ея величество изволили опробовать на Митаве, а сами уже к нам выехали...

Поделиться с друзьями: