Одиссей Полихроніадесъ
Шрифт:
Когда у нея спрашивали: «Зельха, дитя мое, откуда у тебя столько золота на ше?» она отвчала: «Мн его отецъ мой московскій далъ».
Молодые греки, которые вмст съ ней иногда у Благова плясали, звали ее: «Турецкій червонецъ съ россійской печатью».
Турки въ город тоже смотрли на эту дружбу довольно благосклонно и смялись.
Самъ старикъ Рауфъ-паша разъ пошутилъ съ двочкой этой. На одномъ турецкомъ пиру Зельха по приказанію хозяина подала паш на поднос водку. Паша тихонько спросилъ ее: «Ну, какъ идутъ дла съ русскимъ?»
Зельха отъ ужаса чуть не уронила подносъ; он об съ матерью едва дождались окончанія вечера, до утра проплакали, а поутру пришли въ консульство и закричали:
— Аманъ! аманъ! Мы погибли! Насъ въ далекое изгнаніе пошлютъ!.. Грхъ великій у насъ такія дла…
Благовъ очень этому смялся, и конечно никто танцовщицу и не думалъ тревожить.
Люди, которые знали дло близко, увряли, что отношенія эти между молодымъ консуломъ и танцовщицей совершенно невинны и чисты. Просто турецкое дитя очень занимаетъ консула новизной рчей своихъ, капризовъ и разныхъ ужимокъ. И онъ жалетъ ее къ тому же.
Коэвино, напримръ, ручался за Благова и клялся, что Благовъ любитъ и жалетъ Зельху платонически.
— Благовъ веселъ, — говорилъ докторъ, — но очень благороденъ и нравственъ, а Зельха слишкомъ молода. Но Благовъ сходенъ со мной, онъ любитъ все оригинальное, выразительное, особенное. О! я увренъ, онъ любитъ Зельху идеально, за то, что она мусульманка, дика и дерзка и ничего не знаетъ. Онъ говорилъ мн самъ: «Я васъ, Коэвино, люблю, ха! ха! ха! Да! я васъ, Коэвино, люблю за то, что вы безумецъ и оригиналъ»… О! Благовъ! о! мой артистъ… О! мой рыцарь! О! прекрасный Благовъ…
Такъ объяснялъ Коэвино отношенія консула къ молодой турчанк. Такъ было и въ самомъ дл, но не вс этому врили.
И отецъ мой сказалъ доктору: «Все это хорошо, но не для насъ. Консулы люди большіе и могутъ имть свои фантазіи, а я человкъ неважный и желаю, чтобы сынъ мой жилъ въ дом скромномъ и тихомъ».
Я тогда подумалъ, что отецъ нарочно такъ сказалъ, чтобы вызвать доктора на предложеніе помстить меня въ одной изъ нижнихъ комнатъ; но тутъ же убдился, что это ошибка. Докторъ дйствительно помолчалъ, поморгалъ бровями, поглядлъ на насъ въ pinse-nez, еще помолчалъ, а потомъ съ нкоторымъ волненіемъ спросилъ: «А у меня нсколько времени жить онъ не можетъ?»
Отецъ поблагодарилъ его и отвчалъ, что подумаетъ. «Какъ бы не обременить тебя, и къ тому же отъ училища далеко».
Докторъ, по всему было замтно, очень обрадовался. Что касается до меня, то мн уже надола эта нершительность, эти ожиданія и перемны. Къ умной Гайдуш за всю эту недлю я расположился всмъ сердцемъ и очень любилъ слушать ея псни, остроты и разсказы. Доктора тоже пересталъ бояться. Я охотно остался бы въ этомъ просторномъ дом и сидлъ бы часто у окна, любуясь на зеленую площадь, покрытую старыми плитами еврейскаго кладбища, на турецкую большую караульню и на прохожій и прозжій народъ.
Я и сказалъ отцу наедин:
— Отецъ, отчего жъ бы и здсь не остаться, если докторъ хочетъ?
— Оттого, что не надо, — отвчалъ отецъ, и я замолчалъ.
Отчего жъ не надо? Что за перемна? Я пересталъ бояться, а отецъ испугался чего-то. Безнравственности? Отношеній доктора съ Гайдушей? Но Гайдуша хрома, худа, постарла. Примръ не искусительный, и, живя одинъ въ город, посщая друзей и молодыхъ товарищей, я увижу, если захочу, какіе-нибудь пороки боле соблазнительные и страшные своей привлекательностью? Не то это было!
Отецъ испугался, это правда; но чего? Онъ за эти дни узналъ отъ людей, отчего у Гайдуши на лвой щек шрамъ небольшой, отчего у нея ротъ чуть-чуть искривленъ, когда она улыбается, и какъ года два тому назадъ у доктора горлъ домъ. Я тоже замтилъ и шрамъ и улыбку странную, слышалъ что-то еще въ Загорахъ объ этомъ пожар, но не обратилъ ни на то, ни на другое большого вниманія.
Года два тому назадъ и прежде еще хаживалъ къ доктору въ домъ одинъ молодой столяръ. Онъ чинилъ потолки, мебель, двери, окна и съ Гайдушей былъ очень друженъ. Однажды посл полуночи, на самую великую утреню Пасхи, когда почти вс христіане были по церквамъ, увидалъ одинъ еврей пламя въ зеленомъ дом имама. «У Коэвино горитъ!» закричалъ онъ, и тогда вмст съ нимъ бросилось двое турецкихъ жандармовъ изъ караульни и нсколько гречанокъ сосднихъ. Дверь выломали и погасили огонь. Докторъ былъ въ церкви, и домъ казался пустымъ. Но, заглянувъ въ одну изъ комнатъ, люди съ ужасомъ увидали на полу окровавленное тло Гайдуши. У нея на ше и на щек были раны; волосы вырваны клоками, и крови вытекло изъ нея такъ много, что платье и тло ея были прилипши къ полу. Однако замтили въ ней признаки жизни; побжали люди въ разныя стороны. Пришли доктора; пришли турецкіе чиновники; англійскій драгоманъ и кавассы. (Коэвино былъ подданный Іоническихъ острововъ.) Гайдуша ожила, и началось слдствіе. Убійца былъ столяръ; онъ и не долго отпирался; но уврялъ, что Гайдуша пригласила сама его этою ночью, чтобы вмст ограбить доктора и убжать съ нимъ («такъ какъ она меня любила», сказалъ въ суд столяръ); онъ уврялъ еще, что она напоила его пьянымъ и потомъ деньгами захотла завладть одна. Это показалось неправдоподобнымъ. Гораздо было естественне и проще объясненіе Гайдуши: она признавалась, что можетъ быть и была нсколько расположена къ столяру, что онъ даже хотлъ на ней жениться; но грабить онъ вздумалъ самъ; началъ ломать ящикъ комода, въ которомъ у Коэвино лежало золото; она вступилась за собственность своего «хозяина, отца и благодтеля, который (такъ она и въ суд выразилась) ее дурой деревенской и сиротой въ домъ взялъ и человка изъ нея сдлалъ». Она вступилась, и тогда завязалась между нею и грабителемъ борьба на жизнь или смерть. Докторъ пламенно отстаивалъ везд Гайдушу, и предъ турками и у консуловъ, прося ихъ поддержки. Столяра осудили работать въ тюрьм янинской въ цпяхъ на нсколько лтъ и уплатить Гайдуш изъ заработковъ значительную сумму.
Однако дло многимъ все-таки казалось темнымъ. «Отчего же она не звала на помощь? Отчего она не кричала? говорили иные люди… Борьба видимо была долгая и тяжелая; Гайдуша ужасно смла и сильна, несмотря на свою худобу и малый ростъ». Такъ разсуждали иные люди… Отецъ готовъ былъ больше врить доктору и Гайдуш; онъ говорилъ, что столяръ могъ съ начала самаго зажать ей ротъ или сдавить ей горло; и, видвъ преданность ея доктору и его хозяйству, вспоминая ихъ долгую жизнь вмст, отецъ говорилъ: «Не думаю, чтобы женщина, которая не беретъ жалованья у человка за столько лтъ, вздумала грабить его! Но… но… лучше подальше отъ домовъ, гд случаются подобныя дла!»
Поздне онъ объяснилъ мн и больше.
— Ты тогда только что сталъ подрастать и былъ уже очень красивъ. Гайдуша женщина страстная, ршительная, бурная… Я боялся, дитя мое, за тебя.
Вотъ была та неизвстная мн тогда причина, которая вооружила отца моего противъ докторскаго дома.
Мн было очень это досадно тогда; я хмурился и грустилъ размышляя:
«Два дома веселыхъ въ Янин, я слышу, есть: консульство русское и докторскій домъ, и въ нихъ-то мн жить не дозволено! Нтъ, видно, мн бдному счастья хорошаго въ этомъ город!»
Посл того, какъ было получено изъ Тульчи письмо о пожар, отецъ дня два только и думалъ, что о драгоманств и о дл Исаакидеса; но, кончивъ все это, онъ принялся думать опять обо мн и даже ходилъ со мной вмст смотрть мн квартиру. Долго мы не могли найти ничего по нашему вкусу. Тамъ далеко отъ училища, тамъ очень дорого; здсь семейство не такъ-то хорошо; а тамъ по сосдству все цыганки живутъ, танцовщицы изъ оконъ выглядываютъ, нарумяненныя женщины на порогахъ сидятъ и смются.
Опять все та же Гайдуша сказала намъ: «Я васъ въ хорошее мсто сведу!» И привела она насъ въ церковь св. Николая, къ отцу Арсенію, старому священнику, у котораго мы и нашли маленькую комнату, окномъ на дворъ.
Отецъ Арсеній былъ вдовый старикъ, воспитывалъ при себ двухъ внучатъ, и кром этихъ дтей и пожилой параманы никого у него и не было въ дом. Въ комнатк моей стны были чистыя, блыя, одинъ простой диванъ, шкапы въ стнахъ по-турецки; на окнахъ занавски блыя, предъ окнами снаружи по стн большія лозы винограда; столикъ и стулъ. Чего же лучше? Мн полюбился сразу тихій церковный дворъ, мощеный плитками; а когда я остался на минуту одинъ въ той комнат, которую мн назначили, и облокотился на открытое окно, сухіе листья виноградной лозы вдругъ зашелестли отъ втра; я вспомнилъ Загоры, и сердце мое сказало мн: «здсь теб жить!» Такая же точно лоза вилась у бабушки подъ окномъ, такъ же шелестли на ней осенью сухіе листья, и точно такая же трепетная тнь падала отъ нихъ на блую занавску!..